И он бросил форменную фуражку на красные от ржавчины рельсы.
— Вы молитесь вместе с ними, — сказал я без всякого раздражения.
— Я молюсь? — растерялся он.
— Ну да, каждый день.
Он украдкой поднял фуражку и принялся счищать с козырька приставший к нему гравий.
— А что, нельзя? — задиристо спросил он.
— Если кому угодно, пожалуйста, — пожал я плечами.
Он зашаркал по камням негнущейся ногой, внимательно разглядывая многострадальную фуражку.
— Партия запрещает верить в церковь, — немного погодя сказал он. — А это ведь не религия, разве не правда?
— Вы сами лучше знаете.
— Конечно, знаю. Человек живет один, иной раз ему тошно. Ну и льнет к людям, чтобы заглушить глупые мысли, — он неуверенно вертел фуражку в натруженных руках. — Какая это религия…
Я молчал.
— Если бы вы пережили с мое, — вздохнул он под конец и махнул рукою.
Неровным шагом он двинулся назад, в сторону ветки, причем сильно размахивал руками, словно отгоняя назойливую муху. Дождь стал жестким, стучал о землю, как град.
У себя в комнате я упал на кровать и укрылся одеялом, от которого пахло сыростью. Было тихо. На противоположной стене висел все тот же пейзаж, который приветствовал меня каждое утро: снег, санная колея, голые березы и багряное солнце заката.
Где-то рядом, как бы за перегородкой, тихо стонал ветер. Я впитывал его шум, как наркоз, стараясь во что бы то ни стало уснуть. Но очень скоро заметил, что звуки, которые я слышу, складываются в монотонное причитание, в горестную человеческую жалобу. Время от времени плач умолкал и страждущий прислушивался, вероятно ожидая, как я отнесусь к его стонам. Но я лежал неподвижно и тихо щелкал зубами. И тогда снова раздавалась жалоба, еще более горькая, чем прежде, и так вот между нами шла упорная борьба за горстку сочувствия, за самую скромную меру жалости.
Наконец раздалось шарканье нарочито громких шагов, дверь с болезненным скрипом отворилась, и я увидел пани Мальвину. Она еще не успела переодеться после вчерашнего празднества, но ее черное платье было измято и грубо разодрано в швах под мышками. Ее обычно благодушное и ясное лицо теперь искривила гримаса боли, крайней обиды. Дворянский нос, которым столько раз восхищался граф Пац, увеличился в размерах и изменил окраску. Серые слезы бесстыдно текли по щекам.
Она встала неподалеку от двери и ждала. Упрямо ждала, что я удивлюсь, испугаюсь или по крайней мере проявлю к ней внимание. А я лежал, не шевелясь, и равнодушно на нее поглядывал. Только зубы у меня не переставали стучать, дребезжали, как стекла.
Все-таки она не выдержала.
— Конец света, — простонала она, закрывая лицо поцарапанными руками. Между пальцами снова брызнули слезы. — Пан Павел, конец света.
— Успокойтесь, пожалуйста. Может, сядете на стул?
Она рывком отняла руки от лица.
— Не могу успокоиться. Надо преклонить колена и молить бога, чтобы защитил нас, — драматически произнесла она. — Моря выйдут из берегов, земля разверзнется до самого дна, наступит вечная тьма. Вот что нас ждет.
— Меня всю ночь не было дома, тут что-нибудь стряслось? — с трудом выговорил я.
Пани Мальвина тоненько-тоненько пискнула, новый поток слез залил ее лицо — отчаянно и вместе с тем забавно искривленное. Так она немножко поплакала, а потом заговорила ломающимся, тихоньким голоском:
— Ильдечек… Ильдечек… Первый раз в жизни побил меня… Теперь лежит там и безобразно выражается.
В соседней комнате что-то пронзительно захрипело.
— Убью, скотина, насмерть убью.
Пани Мальвина быстренько приоткрыла дверь.
— Вот, поглядите, пожалуйста. Вы слышите, что болтает этот проклятый язычник? Я до старости дожила, и никто не смел на меня руку поднять. А тут, на тебе, под конец жизни. Я пылинки с него сдувала, на руках его, бедного, носила. И отблагодарил, черт лобастый, чтобы не ходить ему больше по святой земле.
— Все кишки выпущу, гадина, — проскрипел Ильдефонс Корсак во второй комнате и, видно, почувствовал себя скверно, потому что тяжело поднялся с кровати, так что зазвенели все пружины.
— Говори, говори! — крикнула пани Мальвина. — Пожалуйста, не церемонься, пусть чужие люди услышат, на что ты, чучело этакое, способен.
Ильдефонс Корсак протяжно застонал.
— А я вас всех в три бога мать…
— Ох, ох! — вскрикнула пани Мальвина. — Богохульство! Он богохульствует!
Ильдефонс Корсак, пошатываясь, стоял в дверях. На нем была все та же праздничная сорочка без воротничка, с золотой запонкой у шеи. Седые волосы, отливающие старческой зеленью, торчали над его висками, как терновый венец. Пани Мальвина заслонилась локтем. Корсак протянул к нам руки, он принес свои тетради.