Однажды, еще весной, он сказал: «Вас многие обижают, Анна. Мужчины считают вае легкой добычей, но никто не смеет и не может сказать о вас дурного слова. Вы достойны уважения, и это правда». И глаза его горели, как раскаленные угли.
Но надо забыть и это. Что у трезвого на уме, у пьяного на языке: «Нет, нет и еще раз нет!»
На платформе полустанка не было ни души. В домике начальника зажглаеь уже лампа Аладдина, и сам он, видимо, колдовал около нее. Взглянув через окно на большие часы, Анна убедилась, что до прибытия поезда оставалось еще ровно полчаса.
На запасном пути стоял одинокий вагон, дверь его была распахнута настежь, на полу лежал какой-то пожилой мужчина в потрепанной одежде и сладко похрапывал. Эммушке следовало бы уже давно быть здесь. Анна прошла и села под навес для пассажиров у стены станционного домика. И снова перед ее мысленным взором встал Гудулич.
Если бы у него не было жены и троих детей… Нет, он никогда не говорил ей «я люблю вас», «люблю тебя»!
Но ей сказали об этом другие. Например, та же Дитер.
— Когда он говорит о тебе, у него даже голос меняется. Летом от его имени ее заманили в винный подвал трое подвыпивших парней. Ох, и получили они по заслугам1
— Не стоило их так наказывать, товарищ председатель. Или как мне вас называть?
— Как называть? Зовите Гезой, и все тут.
Но она никак не могла пересилить себя и называла его по имени только мысленно.
— Я уеду отсюда. В город, где меня никто не знает. Вот тогда он спросил:
— А что будет со мной?
На мгновение он прижался щекой к ее щеке. И все. Это самое большее, что между ними было.
И это произошло по его инициативе.
Неторопливым шагом, словно на прогулке, подошла Эммушка. Спокойно присела на скамью и только тогда заметила, что сидит рядом с матерью.
Девушка смотрела на мать не отрываясь, долгим, пристальным Багдадом. Она уже примирилась с тем, что должна сесть в поезд без обычных проводов. Что делать, если уж так необходим ее срочный отъезд в Будапешт. Сейчас она, казалось бы, должна была обрадоваться матери, но это неожиданное свидание не подходило к настроению ни той, ни другой.
— Ты переменилась в лице, мамочка. С тобой что-то случилось?
— Да.
— Поэтому ты здесь? Анна покачала головой.
— Нет, я пришла не ради себя.
— Не надо было приходить. Лучше так, как ты решила раньше. Знаешь, о чем я думала, пока гуляла?
— Ты гуляла?
— Да, прошлась немного. Я ведь знала, что у меня есть время. Я думала о том, какая ты умная, мамочка.
— Если бы это было так! Оставь, неправда это.
— Нет, правда! Я долго думала и скажу почему. Ты не любишь много говорить, но уж когда скажешь… Вот и меня ты никогда не бранила понапрасну.
— Я тебя люблю, поэтому.
— Ты часто могла бы ругать меня, но не делала этого. И даже сегодня. А сегодня могла бы.
— Нет. Если я поняла, позему ты к нему поехала, то зачем?
— Но ты поняла все сразу. Стоило мне только сказать: «Он не отступился бы от тебя никогда…»
— Боже! В тот момент я подумала совсем о другом!
— А о чем?
— Как и теперь.— Анна положила руку на живот дочери.— О тебе.
— Да, конечно.
— Однако ты не все знаешь.
— Мамочка, на начинай сначала! Я согласилась на все, что ты решила. Ты же видишь! Ты сказала: уезжай в Пешт, и вот я здесь. Но зачем ты хочешь меня исповедовать? Я не люблю исповедей. Мне противне.
— Я исповедую? Я, твоя мать? Как ты можешь сказать такое, Эммушка! Ты понимаешь, что говоришь?
— Напрасно ты пришла сюда, мама. Теперь ты все портишь.
Они замолчали. Анна — для того, чтобы не испортить «всего». Эммушка — потому, что все и так уже было испорчено.
— Скажи мне, дочка, что ты чувствовала, когда держала в руке нож?
Девушка потерла пальцами, виски, словно только теперь вспомнила обо всем, что связано с ножом.
— Я не хочу думать об этом. Я была так рада, что ты не заставляла меня рассказывать.
Анна с удивлением, даже с отчуждением взглянула на дочь.
— Что же, ты думаешь, тебе об этом вообще никогда не придется говорить?
— Не знаю, над этим я еще не задумывалась.
Но, получается, задумываться надо. Надо, придется… Она уже думает.
— Тебе нечего мне больше сказать, дочка?
— Что именно?
— Мне, твоей матери?
— Сейчас подойдет поезд. Эммушка взглянула на свои часики.
— Я не могу себе представить, как этот нож попал тебе в руки. И вообще я никогда не видела, чтобы ты держала нож.
Теперь уже дочь изумленно смотрела на мать.
— Я все время ищу, в чем ошиблась сама, и не могу найти. Да, я тогда вечером пожаловалась тебе и дядюшке Гезе, что он меня постоянно преследует, и пригрозил, что
в день престольного праздника силой заставит дать обещание выйти за него замуж. Пожаловалась вам…
— Все это было так унизительно, мама. Ты была в полном отчаянии,— сочувственно заметила Эммушка.— Но я думаю, ты могла бы сказать мне больше, если бы искренне не хотела, чтобы я поехала к нему вместе с дядей Гезой.
— Разве я могла предположить, что ты поедешь с ним! Я говорила об угрозах Шайго с таким отчаянием только для того, чтобы подействовать на Гудулича, разозлить его. Тогда он заставил бы Шайго прекратить надо мной эти издевательства.
Эмма провела теплой ладонью по полной, гладкой руке матери.
— Как ты все это терпишь?
— Терпела.
— Не понимаю.
— Раньше терпела. Теперь всему конец.
Глаза Эммушки широко раскрылись. Правильно ли она поняла последние слова матери?
— Значит, все-таки…
— Что? Что все-таки?
— Значит, все-таки…
Наступило молчание. Анна мысленно пыталась отделить наивное неведение дочери от собственного страха, сжимавшего ей горло с утра, когда до нее дошла ужасная весть.
— Стало быть, и дядюшка Геза ничего не знал…
— Разумеется, не знал. Он только вызвал его ко мне, а сам ушел куда-то. Было темно, я не знаю.
— Куда? Куда он пошел? Я все время думаю об этом. Разве не светила луна?
— Светила, но потом как-то вдруг все потемнело. Или набежала туча, или потому, что я увидела его лицо.
— Он слишком много пил в последнее время.
— Не в этом дело. Он обрадовался, когда я назвала себя, и пытался зажечь зажигалку, чтобы получше меня рассмотреть. Но в руке у него был хлеб и кусок сала, не получалось.
— Он не приглашал тебя войти в дом?
— А как же. Конечно, приглашал. Зайди, говорит, душенька, там у меня горит лампа. Но когда я сказала, что мне и здесь хорошо, он не настаивал.
— Значит, он все время говорил, говорил, не давал тебе слова вымолвить?
— Говорил, но я тоже свое сказала.
— А зачем он зажег зажигалку?
— Только хотел зажечь. Он сунул мне в руку хлеб и сало и сказал: я и, но голосу узнал, кто ты такая. Вылитая мать, в твоем возрасте у нее был точно такой же голос. А вот если бы днем встретил я тебя случайно на улице, не узнал бы.
— И он хорошенько тебя рассмотрел?
— Да не рассмотрел он меня совсем! Я сказала: прошу вас дать обещание, что вы никогда — ни завтра на празднике, ни в другой раз… И задула зажигалку, когда она вдруг вспыхнула.
— Как у тебя хватило смелости? Ведь он был пьян? Был или не был?
— От него несло палинкой, когда он говорил. Но на ногах он держался. Все чиркал зажигалкой, не замечая, что это я ее задуваю, когда вспыхивает огонек.
— А когда заметил?
— Размахнулся и ударил меня. Левой рукой в ухо, но я успела отступить, и его кулак задел меня только чуть-чуть. Вот тогда он и рассвирепел.
— Рассвирепел?
— Да. Он старался схватить меня своими ручищами и повалить. И все хрипел: «Анна, ты — Анна!»
— Значит, в левой руке ты держала хлеб и сало?
— Да.
— А в правой?
— Ах, мамочка! Сейчас подойдет поезд. Эмма опять взглянула на часы.
— Еще шесть минут.
— Ты уверена в том, что он тебя ударил?
— Конечно. Иначе я бы не сказала.
— Ударил сильно, кулаком? Не показалось ли тебе, что он просто размахивал руками при разговоре или искал тебя в темноте?