Выбрать главу

Он вспомнил ту студию и шумное сборище, вспомнил, как Арлин была счастлива среди них, и поморщился от досады. Если они все такие славные, где же они теперь?

— Ну, я бы мог как-нибудь заглянуть, — сказал он. — Если я тебя не утомлю.

— Какое там утомишь, Марти! — воскликнула она. — Я буду очень рада.

Выкроить время в один из вечеров после работы оказалось непросто. Фредерикс сейчас не был хозяином сам себе: женщина, с которой он был близок, ревниво приглядывала за его досугом. Похоже, он до конца своих дней не сможет быть сам по себе. Но, разумеется, он сам так решил. «Я решила быть сама по себе», — сказала тогда Арлин.

Когда он подъехал к ее дому, машин на стоянках оставалось уже немного — все спешили за город, так что место для парковки нашлось без труда. С каждым днем солнце задерживалось над городом на несколько минут дольше. Арлин обитала в красивом особняке с арочным фасадом, куда красивее кирпичного дома, где жил сам Фредерикс; и окна его выходили не на центральное скопище небоскребов, а на старинный парк у кромки болот, со стальными шестами фонарей и горбатым каменным мостиком через топкий ручей, заваленный пивными банками и белыми пенопластовыми коробками. На ветвях раскидистого бука, утопавшего корнями в илистом берегу ручья, уже проклюнулись почки. «Жить живому…»

Арлин неожиданно встретила его у лифта — он чуть не столкнулся с ней лоб в лоб. Фредерикс поцеловал ее в щеку, хотя она так и стояла, втянув голову в плечи. Щека оказалась сухой и горячей.

Она была в синем спортивном костюме и заметно похудела. Желтоватая кожа плотно обтягивала скулы, глаза, светло-карие с крапинками, смотрели из запавших глазниц с подозрением, словно заглядывая за воображаемый угол. Сутулясь и шаркая ногами, Арлин провела Фредерикса в гостиную с видом на парк: все тот же бук на диагональной тропинке, а чуть подальше — стальной шест фонаря. Квартира располагалась несколькими этажами выше, чем у него, но все же не так высоко, как мансарда того художника, и была загромождена на удивление дорогой мебелью, видимо, оставшейся от мужа, подумал Фредерикс. Арлин предложила гостю налить себе выпить, а сама, забравшись с ногами на парчовый диван, потягивала минералку.

— Как у тебя мило, — заметил Фредерикс и тут же испугался, что этим словом выдал свое настоящее впечатление от этой богемной обстановки.

— Я за эти несколько недель соскучилась по дому. Цветы мне так обрадовались! А вот один цикламен завял, хотя я просила знакомую приходить два раза в неделю и поливать.

— А Гарриет здесь бывала?

— Да, сто раз. Ей тут нравится. Она вне себя, что застряла в этой твоей развалюхе, как она ее называет. Ну, там, где вы раньше жили.

— Дети еще не выросли. И если она тоже переедет в город, возникнет проблема перенаселения.

— Ох, Марти, ты же знаешь, она никогда не переедет. Гарриет просто не может безо всех этих живописных деревенских просторов. И животных.

Разговор начинал задевать его живое. Фредерикс уселся в кресло — такое мягкое, что от неожиданности он чуть не пролил свой бокал. Отсюда, с низкой точки, за окнами гостиной не видно было ничего, кроме неба — огромного неба с белыми весенними облаками, теснящимися друг около друга, словно камни мостовой, и летящими так, все вместе, куда-то вдаль, отчего казалось, что сама гостиная со стенами, мебелью и вечерними тенями мягко откатывается назад. Назад, в прошлое, во времена, когда они все еще учились в университете, и были молоды, и знали друг друга совсем недолго, когда вязы были еще зеленые, автомобили — огромные, а весенними вечерами, когда надо было штудировать Чосера, по радио передавали армейские слушания Маккарти. А потом Арлин с Шерманом и Гарриет с Мартином пустились на подвиги деторождения — созидать новых людей, новых граждан, буквально из ничего, из собственных своих тел — и другие, немногим менее чудесные приключения: обзавелись домами, завели хозяйство, продолжали общаться с друзьями, ссориться, и мириться, и устраивать коктейли и вечеринки. Хоть они и жили в разных городах и вращались в разных кругах, но временами по-прежнему собирались все вместе. Квинты устроили себе плавательный бассейн во дворе, и Фредериксам запомнились воскресные пикники на газоне, покрытом шрамами от земляных работ, — пикники под открытым небом, испещренным пятнами дыма от жаровни, под ленивое боп-боп теннисного мяча, долетавшее с соседского глиняного корта. Солнце молодости выхватывало из памяти картины былого; Арлин время от времени пыталась устроиться на диване поудобнее, Фредерикс все глубже утопал в кресле, размякая от выпивки, а небо с плывущими вдаль облаками окрашивалось вечерней синевой. Голос Арлин звучал словно откуда-то издали и напряженно, как будто она читала по бумажке, держа ее на вытянутой руке.

— Гарриет была влюблена в нашего священника, — сообщила она.

— Не может быть!

Фредерикс наловчился принимать исходящие от женщин сигналы, но что Гарриет тоже способна подавать сигналы, ему не приходило в голову.

Арлин рассмеялась тонким, звенящим смехом, а потом губы ее медленно сомкнулись над выступающими зубами.

— Его преподобие Проппер оказался не таким уж преподобным. Само собой, он был унитарий. А Гарриет уже тогда нравились такие мальчики. Серьезные мальчики. Ты для нее был недостаточно серьезен, Марти.

— Что? Правда? Не может быть!

До сих пор он считал себя виновником разрыва и был приятно удивлен, узнав, что дело не только в нем.

— Ну, не совсем так. Но она обожала идеалистов. Профсоюзных лидеров, нонконформистов и Эрика Эриксона — всех этих целителей. Вот почему ей нравился Шерм, пока она его не раскусила.

— А я и забыл, что она одно время встречалась с Шермом!

— Одно время?! Да весь второй курс! Вот так я с ним и познакомилась — через нее.

— А я об этом знал?

— Как же тебе было не знать, Марти? Она говорила, ей нравится, что он так рано начал лысеть — еще студентом. Думала, это признак серьезности. Якобы он лысеет от того, что шевелит мозгами ради спасения человечества. Все эти общественники жаждали спасать человечество.

Оказалось, он забыл даже о том, что Гарриет специализировалась по общественным наукам. Ну, не то чтобы забыл, но как-то не было случая вспомнить.

Тогда, в пятидесятые, казалось, что социология вкупе с психологией, антропологией, историей и статистикой сумеет спасти мир от этих старых лохматых чудищ — трайбализма и религии. Гарриет, со своей застенчивой жемчужной улыбкой и «конским хвостом», в стоптанных теннисных тапочках, казалась апостолом света в эти смутные допротестные времена.

— Я и не подозревал, что у них с Шермом все было так серьезно!

— Серьезно! Вот именно. Он никогда не улыбался, пока ему не объяснят, что это шутка. Господи, как же здорово было наконец от него избавиться! Такое блаженство, Марти! И при том что жаловаться-то, в сущности, было не на что…

Говорить о Шермане Фредериксу не хотелось.

— А ты не замечала, — спросил он, — какие у Гарриет были белые зубы?

— Замечала. И она тоже была в курсе. Вечно мне говорила, что у меня от курения зубы желтеют. Наверное, стоило прислушаться. Тогда ведь никто не верил в рак.

Фредерикс вздрогнул — это слово, и от нее…

— Но ведь у тебя же не легкие… — начал он.

— Ну так ведь все взаимосвязано, — беспечно бросила Арлин. — А в основе — наверняка психосоматика. Просто я слишком радовалась, что избавилась от Шерма. Организм не вынес такого счастья. И отключился.

Фредерикс рассмеялся, пытаясь выкарабкаться из мягкого, чересчур податливого кресла.

— А помнишь, говорили еще, что от курения рост замедляется? Слушай, Арлин, мне пора бежать. Меня ждут. Все было очень мило. Может, я еще как-нибудь загляну.

— Будь так добр, — отозвалась Арлин, прищурившись, как будто буквы на воображаемой бумажке вдруг стали совсем мелкими. — Я всегда здесь.

Но, когда он звонил, заставал ее не всегда: видимо, Арлин отлучалась то в художественный салон, то к детям, которые были уже взрослыми и жили за городом. А может, неважно себя чувствовала и не брала трубку. Ей становилось то лучше, то хуже, но в целом тенденция была неутешительная. За лето Фредерикс навестил ее раз шесть или семь, и каждый раз возрождалась частичка волшебства, которым был отмечен первый визит: день угасал за большими окнами; тонкий и далекий, но живой голос Арлин возвращал их обоих в былые времена, в пятидесятые и начало шестидесятых, когда они шли навстречу жизни с ничем не омраченной свободой, которой не понять никому, чья молодость не пришлась на те дни. В том давнем мире было меньше внешнего — меньше денег и машин, меньше людей и зданий, но больше внутреннего, больше страсти и надежд. Ничто не обходилось так дорого, как теперь, и ничто — ни любовь, ни политика — не было и вполовину таким лицемерным, как теперь стало. Что осталось от тех времен? Бальные туфельки от «Капецио» в слякоти — образ хрупкой красоты и чего-то непреднамеренного и беспечного. Позабытые имена, всплывавшие в памяти лишь тогда, когда Арлин упоминала их случайно.