Выбрать главу

«Друг мой! Друг мой! Вы — это все, что у меня осталось, моя последняя надежда, мой единственный друг. Только вам под силу меня спасти.

Я хочу приехать к вам, быть рядом с вами, там, где вы. Я не стану вам докучать, не буду приходить в гости, отвлекать вас от работы; мне нужно только знать, что вы здесь, что за стеной моей комнаты есть живой человек. Вы. Мне нужно ваше тепло. Я сломлен! Разбит! Истерзан! После этого кошмарного года я больше без вас не могу — пустите меня к себе под крыло! Не могли бы вы найти мне комнату? Какую угодно, лишь бы там был стол и вид наружу, то есть окно, из которого видно хоть что-нибудь, кроме стены, но если даже и просто стена, это ничего, лишь бы только быть рядом с вами. Вы спасете меня, вы поможете мне понять, что делать, как дальше жить. И не могли бы вы одолжить мне денег на билет? Мне ничего не нужно, я ни о чем не буду вас просить. Мне бы только попасть туда, к вам, — и больше я вас ничем не побеспокою, обещаю и клянусь. Кому как не мне понимать, насколько вам дорого уединение? Как я восхищаюсь вашей независимостью, вашей силой! И вашим благородным сердцем. Если вы будете моей путеводной звездой, я стану таким же независимым. Я буду сам себе готовить, если придется, я привык заботиться о себе сам, но если бы вы нашли в поселке кого-нибудь, кто взял бы на себя нетрудные хлопоты обо мне, то мне было бы еще легче просто сидеть в своей комнатушке, смотреть в окно и безмятежно думать о вас, не смея вас ничем обеспокоить. Вы — единственный человек, к кому я могу обратиться, но, кроме вас, мне никто и не нужен. Помните нашу первую встречу, как сияли над нами волоски медных ламп? Тогда вы все поняли. Вы всегда меня понимали. Умоляю, сотворите чудо! Устройте его как-нибудь! Спрячьте меня! Найдите мне комнату!»

И я нашла ему комнату, комнату в соседнем доме, на холме над дюнами. И написала ему, что из окон он увидит деревья, и открытый простор, и детей, запускающих змеев у моря. И что мы тоже будем их запускать.

«Почерк сумасшедшего», — сказал мне друг, которому я показала это письмо, выведенное огромными буквами, уже после того, как написавший его умер. Нет, не сумасшедшего — просто ребенка; дети пишут так крупно, потому что выводят буквы не одной кистью, а всей рукой, до плеча: МИЛАЯ МАМОЧКА, Я ОЧЕНЬ — ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. Я БУДУ ЛЮБИТЬ ТЕБЯ ВСЮ ЖИЗНЬ.

Я нашла ему комнату. А он так и не приехал.

В натуральную величину (ил. 1, см. ниже) и в увеличенном виде (ил. 2, там же) представлен образец почерка, которым пользовался Ричард Энтон в 20-е годы, по-видимому, с целью защитить свои рукописи от непрошеных глаз. Профессор Иоаким Грайхен установил, что большинство текстов такого рода представляют собой наброски прозаических произведений, которые Энтон позднее завершил и опубликовал. Вернувшись около 1931 года к нормальному почерку (см. ил. 3, там же), он все же сохранил обыкновение варьировать размер букв. К примеру, в сугубо личной корреспонденции он нередко использовал очень крупные заглавные буквы.

МНЕ НУЖНО. Я ХОЧУ. МНЕ НУЖНО. Я ХОЧУ.

Люблю мягкий климат. Лежу, отдыхаю у бассейна. Мои письма — это дневник. Я вкладываю свою жизнь в другого человека. В тебя. Близится летняя гроза. Стоит ли описывать погоду (или пейзаж), чтобы через описание погоды (или пейзажа) изобразить свои мучения? Пока я пишу, на душе спокойно. Бормочу что-то себе под нос. Изнываю от вожделения.

Желание так быстротечно — а почта так медлительна! Из-за этих задержек мои письма устаревают, не успев родиться на свет, и что бы я ни написал — все уже не так. Ведь пока я пишу, отвечая на твое последнее письмо во всех подробностях, ты уже успела написать мне новое письмо в ответ на последнее, что пришло от меня, — и в нем говорится уже о чем-то новом. Пока я пишу, ко мне идет новое письмо от тебя, которого я еще не прочел.Бог писем смеется над нами. Наши с тобой письма пересекаются в пути, а наши руки и ноги — нет.

Размышления примадонны:

«Обожаю принимать посетителей, но терпеть не могу ходить на приемы. Обожаю получать письма и даже читать их. Но терпеть не могу писать письма. Обожаю давать советы, но терпеть не могу, когда кто-то советует мне, и никогда не следую никаким мудрым советам сразу».

Иногда к письмам прилагают фотографии, и примадонна с удовольствием их подписывает. Ваша навеки, пишет она. С наилучшими пожеланиями. Ваш друг. От всего сердца. С любовью. Да-да, на фотографиях чужих людей — но ведь это же поклонники! — ну да, вот именно, чужих людей, она так прямо и пишет: «С любовью».

Иногда письма — это способ удерживать человека на расстоянии. Но для этого надо писать очень много писем — по меньшей мере одно, а то и два в день. Раз я тебе написал, значит, не обязан с тобой видеться. Трогать тебя. Касаться языком твоей кожи.

Поначалу он пишет в основном о своем поразительном и уже вошедшем в легенду открытии — о «шестиклассовой» брачной системе на близлежащем острове Мортимер. Разумеется, он сожалеет, что она сейчас не с ним. Но ведь она же понимает, что это было бы совершенно невозможно, даже будь они женаты. Белому человеку и без того нелегко завоевать доверие этих туземцев, но белых мужчин они и раньше видели, а вот англичанок — нет. И если бы они увидели англичанку, одетую так (штаны, рубаха, шляпа), как только и возможно одеваться в этом чудовищном климате (москиты, пиявки, муравьи), то сочли бы, что она переоделась мужчиной. Мужчины и женщины тут совсем по-другому одеваются, объясняет он… Женщины — он так и не сообразил, как бы это получше выразить, а потому счел за благо вообще умолчать, — ходят с обнаженной грудью… И вообще, продолжает он, неудобств уйма, хотя к местной пище он уже понемногу привыкает; но он скучает по ней, мечтает о ней, любит ее больше прежнего, но два года не такой уж долгий срок, не правда ли, милая. Милая. Он пишет: каждую ночь, когда он сидит в своей палатке один-одинешенек, расшифровывая накопившиеся за день заметки, его — стоит лишь прикоснуться пером к бумаге — охватывает радость при мысли о том, что вот-вот он примется за очередное письмо к ней. Она получала эти письма еще месяц после того, как пришла телеграмма, с прискорбием извещавшая, что он умер от малярии. И еще пятьдесят лет спустя она продолжала их перечитывать, а на смертном одре завещала их и фотографию, сделанную накануне его отъезда, на двадцать четвертом году жизни, своей единственной внучке, чтобы показать этой девочке, этой глупой, пустоголовой девчонке, как крепко ее когда-то любили. Глупая, пустоголовая девчонка…

Я не могла написать ему, что хочу развестись, — нет, только не в письме. В письмах надо было говорить о любви. Надо было дожидаться возвращения. Он встретил меня в аэропорту, выбежал на взлетное поле из-за ограждения, как только я спустилась по трапу. Мы обнялись, получили мой чемодан, дошли до стоянки. Как только мы сели в машину, не успел он вставить ключ в замок зажигания, я ему все сказала. Мы сидели в машине, говорили и плакали.

Конечно, говорить «нет» — или «никогда», или «с меня хватит» — в письме было бы легче. Легче, куда легче, чем прямо в лицо, омраченное горем. А говорить «да»? Да.

Акт 1, сцена 2

Татьяна перечитывает свое письмо, все три страницы, и ставит подпись. Кое-где слова перечеркнуты. Письмо в пятнах от слез, но какая разница, это же не школьное сочинение. Пусть все остается как есть. Татьяна запечатывает письмо.

Восходит солнце. Татьяна дергает шнур звонка, вызывая няню, — та уже совсем сбилась с толку и думает, что ее милая девочка просто переволновалась и встала раньше обычного. Татьяна велит няне отдать письмо внуку, чтобы тот доставил его новому соседу, да поживее. Кому-кому? Татьяна молча указывает на милое имя на конверте.

А что Евгений? Евгений Татьяны? Бледный, худой угрюмец в дорогих заграничных туфлях, который тогда за весь вечер и пары слов не проронил, а ведь все его так ждали, так ждали. В глазах влюбленного возлюбленный всегда одинок. Но Евгений (Евгений Евгения) и в самом деле так одинок и несчастен, каким его воображает Татьяна.

Вот он каков, Евгений (мой Евгений), написавший надменное письмо в шесть страниц, которым разорвал все отношения с отцом. Он никому не позволит притязать на его сердце; отныне, клянется он, в сердце его не найдется места любви.