— Друг звонил, — тоже электрик, уралец, замечательный человек. Ну, я поехал веселиться. Чтоб вы сегодня на заводе не торчали! Суббота, надо отдыхать и веселиться.
Но Катя ушла поздно. Она поднялась в конструкторское бюро, прошла к «рабочему месту», как любила она называть свой столик, и по пути закрыла дверцы шкафа. «Почему он открыт?» — на секунду удивилась она и тотчас забыла об этом, зажигая лампу.
Забыла потому, что увидела из окна: перед воротами, на улице, стоит Лавров.
Курбатов познакомил их неделю назад, они по началу не узнали друг друга, а потом Лавров, узнав Катю первым, почему-то смутился, даже порозовел:
— Это вы!
Что ж, они были давними знакомыми, и ничего удивительного не было в том, что Лавров ждал теперь Катю на улице.
В эту же субботу вечером Козюкин пришел в старый серый дом, фасадом выходивший не на улицу, а во двор, где один возле другого теснились сарайчики, поленницы дров, а над ними — ржавые голубятни. Нужная ему квартира была на шестом этаже, под самой крышей; на площадке было темно, и Козюкин, чертыхаясь про себя, долго чиркал спички, отыскивая кнопку звонка.
— Кто там? — спросили из-за двери.
— Я пришел по просьбе товарища Крупкина, — ответил Козюкин. — Это вы просили поставить вам телефон?
И, хотя Козюкин, в габардиновом плаще и зеленой шляпе с витой тесемкой, меньше всего походил на монтера, там, за дверью, звякнула цепочка и петли скрипнули.
Раздевшись не в прихожей, а в комнате, Козюкин поежился. Ему было холодно здесь, в неуютной, необжитой квартире. У него же дома кабинет был отделан под мореный дуб и висело несколько пейзажей, показывая которые, он любил небрежно кинуть гостю: «Куинджи»…
Человек, впустивший его, сидел теперь молча возле открытого окна и, казалось, наслаждался тишиной вечера. Козюкин усмехнулся и спросил иронически:
— Любуетесь?
— А что ж, — ответил Ратенау — он же Войшвилов, главный бухгалтер завода «Электрик». — Любуюсь. Разве не красиво?
Козюкин тоже подошел к окну. Прямо под ним начинались крыши соседних домов — море крыш, с трубами, флюгарками, антеннами.
— Да, действительно, пейзаж. Вы знаете, как об этом писал Блок?
— Надеюсь, вы пришли ко мне не затем, чтобы цитировать Блока?
— Почему же, — несколько обиженно произнес Козюкин. — Как говорят французы, каждый овощ подается в свое время.
Ратенау молчал.
— И всё-таки я вам процитирую: «Что на свете выше светлых чердаков, вижу трубы, крыши дальних кабаков».
Теперь усмехнулся Ратенау:
— Это верно: только кабаки вы и видите. Хотите самую что ни на есть российскую, а не французскую поговорку: кто о чем, а шелудивый — о бане.
Он с удовольствием увидел, как этот длинный, элегантный мужчина вдруг сделался словно ниже ростом, куда-то пропали мягкие плавные движения рук, рассчитанная улыбка. Ратенау даже показалось, что у гостя дрогнули и поползли вниз кончики губ, точь-в-точь как у обиженного подростка. Ратенау встал и закрыл окно. Шум города, звонки трамваев, музыка в парке — всё осталось по ту сторону окна; здесь, в комнате, стало совсем тихо, и слышно было, как на кухне урчит в плохо завернутом кране вода.
— Итак, зачем вы пришли? Я же говорил вам, — только в крайних случаях!
Козюкин вдруг обозлился:
— Откуда вы знаете, что сейчас — не крайний случай? В конце концов, мы оба делаем одно дело — вы и я. Не надо этой иерархии, начальников и подчиненных: если нас поймают, так поставят к одной стенке.
— Боитесь? — прищурился Ратенау. Козюкин только плечами пожал в ответ, — жест, обозначавший: бросьте валять дурака, вы сами боитесь. Ратенау догадался, смолчал, и тогда уже Козюкин понял, что молчание было здесь воистину знаком согласия.
На самом деле никакой особой крайности не было, — просто Козюкин обнаружил, что денег у него уже нет. Должны же они платить — не только за дело, а хотя бы за эту вечную угрозу оказаться там, где нет ни кабинетов мореного дуба, ни картин Куинджи.
Первым нарушил молчание Ратенау. Он спросил так, словно у него болели зубы, а тут еще пришел назойливый проситель:
— Ну, что там у вас?
Из кармашка для часов Козюкин вытащил во много раз сложенную бумажку и протянул ее, зажатую между большим и указательным пальцами. Ратенау и здесь помедлил, прежде чем взять ее; взял, наконец, развернул, пробежал глазами несколько строчек напечатанного на пишущей машинке текста и небрежно сунул себе в карман. Потом так же медленно достал из другого кармана пачку денег и, не глядя, протянул Козюкину. Тот взял их с усмешкой. «Пачка двадцатипятирублевых, начатая, — отметил он про себя, — рублей четыреста, не больше».