Каждый обертон в голосе Ландсмана звучит глухо и безнадежно, невольно выдавая все, что он чувствует. Берко смотрит на жену поверх макушки Пинки, чтобы удостовериться, стоит ли ему действительно беспокоиться о Ландсмане.
— Вот что я тебе скажу, Мейер, если ты оторвешься от пива, — говорит Берко, безуспешно стараясь избавиться от интонаций полицейского. — Я дам тебе подержать чудесного ребенка. Хочешь? Посмотри на него. Посмотри на эти ножки, ну же! Ты должен пожать их. Слушай, поставь свое пиво и подержи его хоть минуту.
— Чудесный ребенок, — говорит Ландсман.
Он опустошает бутылку еще на дюйм. Потом ставит ее на стол, и замолкает, и берет ребенка, и вдыхает его запах, и, как обычно, ранит свое сердце. Пинки пахнет йогуртом и детским мылом. И немножко отцовским одеколоном. Ландсман несет ребенка к двери кухни, стараясь не вдыхать, и смотрит, как Эстер-Малке отдирает вафли от вафельницы. У нее «Вестингауз» с бакелитовыми ручками в форме листьев. Можно приготовить четыре хрустящие вафли одновременно.
— Простокваша? — спрашивает Берко, он уже изучает шахматную доску, поглаживая массивную верхнюю губу.
— А что же еще? — спрашивает Эстер-Малке.
— Настоящая или молоко с уксусом?
— Мы проделали двойное слепое тестирование, Берко. — Эстер-Малке протягивает Ландсману тарелку с вафлями, взамен берет младшенького, и хотя есть Ландсману не хочется, он рад совершить обмен. — Ты же не в состоянии отличить одно от другого, помнишь?
— Ну да, и в шахматы не умеет играть, — отвечает Ландсман. — Но посмотри, как притворяется.
— Да пошел ты, Мейер, — говорит Берко, — ладно, давай серьезно, какая тут фигурка — линкор?
Шахматное безумие семьи выжгло или перенаправило всю свою энергию еще до того, как Берко поселился с Ландсманом и его матерью. Исидора Ландсмана не было в живых уже шесть лет, а Герц Шемец применял навыки обманных ходов и нападений на шахматной доске куда больших размеров. Поэтому никого не осталось, кроме Ландсмана, чтобы учить Берко шахматам, но Ландсман тщательно пренебрегал своим долгом.
— Масло дать? — вступает Эстер-Малке.
Она мажет маслом клеточки вафельницы, а Пинки сидит у нее на коленях и всячески ей помогает без спроса.
— Не надо масла.
— Сироп?
— И сиропа не надо.
— Ты же не хочешь вафель, Мейер, правда же? — говорит Берко.
Он перестает притворяться, что изучает доску, и берется за книгу Зигберта Тарраша, как будто что-то петрит в ней.
— Если честно, нет, — отвечает Ландсман, — но знаю, что должен хотеть.
Эстер-Малке опускает крышку на промасленную решетку вафельницы.
— Я беременна, — говорит она кротко.
— Что? — отзывается Берко, с должным удивлением поднимая глаза от книги. — Ну, бля!
Слово русское, он предпочитает этот язык, когда надо выругаться или нагрубить. Он начинает пережевывать воображаемую пластинку жевательной резинки, которая всегда появляется у него во рту, когда он готов взорваться.
— Прекрасно, Эс, просто прекрасно. Ну знаешь! Конечно же! Ведь в этой сраной квартире еще остался один блядский ящик в комоде, куда можно засунуть блядского ребенка!
Потом он вздымает «Триста шахматных партий» над головой и медленно готовится швырнуть книгу через барную стойку в гостиную-столовую. Так из него вылезает Шемец. Мать Ландсмана тоже была большой любительницей пошвырять предметы во гневе, а театральные репризы дяди Герца, этого беззастенчивого наглеца, вообще легендарны, хоть и редки.
— Улика, — напоминает Ландсман. Берко поднимает книгу еще выше, и Ландсман говорит: — Улика, мать твою!
И тогда Берко швыряет книгу. Книга летит через комнату, трепеща страницами, и звонко сталкивается, вероятно, с серебряным ящичком для специй на стеклянном столе в столовой. Дитя оттопыривает нижнюю губку, потом выпячивает ее еще чуточку, медлит в нерешительности, поглядывая то на мать, то на отца, и разражается безутешным ревом. Берко смотрит на Пинки как на предателя. Он обходит барную стойку, чтобы вернуть выброшенную улику.
— Что татэ наделал? — говорит малышу Эстер-Малке, целуя его в щечку и хмурясь в огромную черную дыру в комнате, оставленную Берко. — Гадкий детектив Суперсперм швырнул дурацкую старую книжку?