— Это глупости, ну, детектив Ландсман, — говорит ребе, вставляя русское междометие. — Сама идея уже вызывает у вас улыбку.
— Напротив, — говорит Ландсман. — Но если ваш сын был Мошиахом, тогда, я полагаю, мы в беде. Потому что сейчас он лежит в ящике в подвале Центральной больницы Ситки.
— Мейер, — говорит Берко.
— Прошу прощения, — добавляет Ландсман.
Ребе молчит, а когда наконец заговаривает, то очевидно, что он тщательно выбирает слова:
— Баал-Шем-Тов[33], да благословится имя его, учит, что человек, могущий стать Мошиахом, рождается в каждом поколении. Это и есть цадик ха-дор. А вот Менделе, Менделе, Менделе.
Он закрывает глаза. Вероятно, вспоминает. Вероятно, сдерживает слезы. Он открывает глаза. Они сухие, и он помнит.
— Мендель был удивительным мальчиком. Я не говорю о чудесах. Чудеса — это бремя для цадика и не доказывают, что он цадик. Чудеса не доказывают ничего никому, кроме тех, чья вера куплена задешево. Но в Менделе что-то было. Это был огонь. Это был хлад, черная дыра. Мрачное, сырое место. Мендель источал свет и тепло. Вам хотелось стать поближе к нему, согреть руки, растопить лед на бороде. Изгнать мрак на минуту или две. И когда вы уходили от Менделе, вы еще хранили тепло, и казалось, что в мире чуть больше света, может на одну свечу только. И тогда вы понимали, что этот огонь — внутри вас и был там всегда. Вот это чудо. Вот так просто.
— Когда вы его видели в последний раз? — спрашивает Берко.
— Двадцать три года тому, — отвечает ребе без колебаний, — двенадцатого элула. Никто в этом доме не видел его с тех пор и не говорил с ним.
— Даже его мать?
Вопрос потряс всех, даже Ландсмана, аида, задавшего его.
— Вы предполагаете, детектив Ландсман, что моя жена может попытаться нарушить мою волю в этом или любом другом случае?
— Я предполагаю все возможное, ребе Шпильман, — отвечает Ландсман. — И ничего, кроме этого.
— Вы сюда пришли без каких-либо догадок, — вмешивается Баронштейн, — не зная, кто убил Менделя?
— На самом деле… — начинает Ландсман.
— На самом деле, — говорит вербовский ребе, обрывая Ландсмана.
Он выдергивает лист бумаги из хаоса на столе: трактаты, прокламации, проклятия, секретные документы, истертые ленты пишущих машинок, донесения о привычках обреченных людей. Две или три секунды он придвигает бумагу в пределы обозрения. Плоть его правой руки хлюпает в подкладке рукава виноградного цвета.
— Эти два детектива полностью отстранены от расследования дела, или я ошибаюсь?
Он кладет на стол лист бумаги, и Ландсману приходится задать себе вопрос: как он не замечал эти тысячу миль заледеневшего моря в глазах ребе. Он потрясен, сброшен с корабля в ледяную воду. Чтобы удержаться на плаву, он хватается за балласт своего цинизма. Неужели приказ закрыть дело Ласкера пришел с острова Вербов? Неужели Шпильман давно знает, что сын его мертв, убит в номере 208 гостиницы «Заменгоф»? Не сам ли он заказал убийство? Неужели все дела и распоряжения в убойном отделе полиции Ситки проходят через ребе? Все это были интересные вопросы, если бы Ландсман мог заставить сердце говорить его устами и задать их.
— Что он сделал? — наконец выдавил Ландсман. — Вот что́ он натворил, когда умер для вас? Что он знал? Что, раз уж на то пошло, знаете вы, ребе? Рав Баронштейн? Да, у вас тут все схвачено. Не знаю в деталях — но, глядя на этот ваш прекрасный остров, я могу понять, если вы извините мое выражение, что вес вы имеете о-го-го какой.
— Мейер, — говорит Берко, в голосе предупреждение.
— Не возвращайтесь сюда, Ландсман, — говорит ребе. — И не беспокойте никого в этом доме или на этом острове. Держитесь подальше от Цимбалиста и от меня. Если я услышу, что вы всего лишь попросили прикурить у кого-то из моих людей, несдобровать ни вам, ни вашему жетону. Это понятно?
— Простите… — начинает Ландсман.
— Пустые слова в вашем случае наверняка.
— Так или иначе, — говорит Ландсман, поднимаясь, — если бы я получал по доллару каждый раз, когда какой-нибудь штаркер с расстройством обмена веществ стращал меня, чтобы я не вел дело, то, простите великодушно, я бы не сидел здесь, слушая угрозы от человека, который даже не удосужился пролить слезу по сыну, которому, я уверен, он помог сойти в могилу. Когда бы тот ни умер — двадцать три года тому назад или прошлой ночью.
33