— Бина, спасибо тебе, Бина, слушай, этот парень… Его имя не Ласкер. Этот парень…
Она прикладывает палец к его рту. Она не касалась его губ три года. Вероятно, излишне говорить, какая темень вздымается в нем при этом касании. Но мгла дрожит, и свет кровоточит сквозь разломы и трещины.
— Я ничего об этом не знаю, — говорит она. Убирает руку, отхлебывает растворимого кофе и морщится. — Фу!
Она ставит чашку, подхватывает торбу и идет к двери. Но останавливается и смотрит на Ландсмана в банном халате, который она купила ему на день рождения, когда ему исполнилось тридцать пять.
— У тебя, должно быть, крепкие нервы, — говорит она. — Поверить не могу, что вы с Берко туда пошли.
— Мы должны были сообщить ему, что его сын мертв.
— Его сын.
— Мендель Шпильман. Единственный сын ребе.
Бина открывает рот и закрывает его. Она не столько удивлена, сколько заинтересована, по-терьерски вгрызаясь в информацию, хрустя ее кровавым суставом. Ландсману видно, как ей нравится теребить зубами сообщение. Но Ландсману знакомо и это выражение усталости в ее глазах. Бина никогда не потеряет профессионального аппетита ко всяческим людским историям, скручивая обратным ходом нить в лабиринте, идя от финального взрыва жестокости к первой ошибке. Но и шамесы порой устают от этого голода.
— И что сказал ребе? — Она отпускает дверную ручку с выражением неподдельного сожаления.
— Он немного расстроился.
— Он удивился, как думаешь?
— Не особенно, но я не понимаю, что это значит. Вероятно, парень катился по наклонной уже давно. Допускаю ли я, что Шпильман всадил пулю собственному сыну? Теоретически — конечно. И вдвойне под подозрением Баронштейн.
Ее сумка падает на пол со звуком рухнувшего тела. Она стоит и поводит плечом, разминая его. Ландсман мог бы предложить ей помощь, помассировать, но воздерживается.
— Полагаю, мне следует ожидать звонка, — говорит она. — От Баронштейна. Как только на небе проклюнутся три звезды.
— Знаешь, я бы не слишком прислушивался, когда он будет разливаться, как, мол, потрясен тем, что Мендель Шпильман сошел со сцены. Возвращение блудного сына радует всех, кроме того, кто спит в его пижаме.
Ландсман пригубливает кофе, ужасно горький и приторный.
— Блудного.
— Он был удивительный ребенок. В шахматах, в Торе, в языках. Я слышал историю, как он излечил рак у женщины, не то чтобы я поверил, но думаю, что в мире черных шляп о нем немало историй ходит. Что он, возможно, цадик ха-дор, знаешь, кто это такой?
— Немного. Да. В любом случае я знаю, что это значит, — говорит Бина; ее отец Гурий Гельбфиш — человек ученый в традиционном смысле, и он расточил определенную порцию знаний на свое единственное дитя, девочку. — «Праведнейший человек в поколении».
— Говорят, что эти ребята, эти цадики, являются один на поколение уже пару тысяч лет как, правильно? И сидят себе молчком. Ждут, когда придет их время или мир станет готов или, как порой говорят, когда время совсем сорвется с катушек и настанет полный трындец. О некоторых мы слышали. Большинство не высовывается. Я думаю, вообще-то, что цадиком ха-дор может быть любой.
— Он был презрен и умален пред людьми, — говорит или, скорее, цитирует Бина. — Муж скорбей, изведавший болезни.[37]
— Вот и я говорю, — отзывается Ландсман. — Кто угодно. Бродяга. Ученый. Наркоман. Даже шамес.
— И так может быть, наверно, — кивает Бина. Она мысленно прочерчивает путь от чудодейственного дитяти вербовского ребе до убитого наркомана в ночлежке на улице Макса Нордау. В такой траектории она, кажется, не видит ничего удивительного, и это ее печалит. — Так или иначе, хорошо, что это не я.
— Ты больше не хочешь спасать мир?
— А что, раньше я хотела его спасать?
— Мне кажется, да.
Она обдумывает и это утверждение, потирая нос, пытаясь вспомнить.
— Наверно, я это переросла, — говорит она, но Ландсман ей не верит.
Бина всегда хотела спасти мир. Просто она позволила миру, который хочет спасти, усохнуть, и вот теперь он мог уместиться в шляпе одного отчаявшегося полицейского.
— Теперь все это для меня пустой звук, — добавляет она.
Она могла бы уйти со сцены на этой реплике, но остается еще на пятнадцать секунд неспасенного времени, прислонясь к дверному косяку, и наблюдает, как Ландсман сражается с потертыми концами пояса от халата.
— Что ты собираешься сказать Баронштейну, когда он позвонит?
37