Лениздат напечатал книгу о войне. Под одной из фотоиллюстраций значилось:
«Личные вещи партизана Боснюка. Пуля из его черепа, а также гвоздь, которым он ранил фашиста…»
Широко жил партизан Боснюк!
Вроде бы не о том, но возникает чувство удивительной уместности.
Возвращаясь к Ефимову, отмечу, что помимо отсутствия рассказа о драматическом пути к юному читателю в его мемуарах нет еще одного важного эпизода, который практически обязателен для воспоминаний писателя. Там нет ни одного слова о том, как он начал свой путь в литературе. Не рассказывает Ефимов о первых шагах, поиске, борьбе с языком, желании написать главную книгу в русской литературе, которым переболел почти каждый отечественный писатель. Повествование о жизни молодого инженера, а затем преподавателя в заводском филиале Политехнического института сменяется пресноватыми рассуждениями об искушении «игры с цензурой».
Затем следуют такие же необязательные портретные зарисовки молодых ленинградских писателей: Битова, Вахтина, Вольфа, Грачева, Марамзина, Попова, Шефа. Вот перед читателем Борис Вахтин:
Он был очень заметен в любой компании. Высокий, спокойный, с приветливой улыбкой, со всегдашним искренним интересом к собеседнику.
Мне кажется, автор бессознательно подражает гестаповским закадровым характеристикам из «Семнадцати мгновений весны». О писательстве Вахтина сказано не менее ярко:
Критики, писавшие впоследствии о прозе Вахтина, справедливо указывали на уроки Бабеля, Зощенко, Платонова. Уже в названии повести «Дубленка» слышна благодарная отсылка к творчеству Гоголя.
Мне же безо всякой благодарности с моей стороны слышится отсылка к школьному учебнику литературы: «Что хотел сказать автор».
Далее следуют «благодарности» автора: Сэлинджеру, Бродскому, Солженицыну, так как те «оказали влияние». А потом без перехода о своем дебютном романе:
Да, мое первое произведение, прорвавшееся в печать и имевшее успех, было написано сразу после прочтения «Над пропастью во ржи».
Хорошо, «имело успех», но как было написано, как Ефимов пришел к писательству как таковому? Мемуарист продолжает, не изменяя своей интонации:
Непонятно, как в издательстве «Детская литература» проглядели такое недопустимое непослушание героя. Кажется, расположенные ко мне редакторы убедили директора Морозова, что повесть прославляет дружбу, и он подмахнул разрешение в печать. Вскоре за ней была написана повесть «Таврический сад» – уже в три раза длиннее.
Надеюсь, на этом месте глаз у читателя дернулся. Подобное метрическое отношение молодого писателя к тому, что он пишет, вызывает удивление. Измерение достижений в литературе происходит как-то иначе. Я не хочу сейчас противопоставлять в духе как раз 1960-х «физиков» «лирикам». Но невольно возникает представление, что Ефимов просто перешел на другую работу, сохранив общий инженерно-технический, вернее, «технарский», подход к новому занятию. Как ни странно, об этом совсем скоро напишет Сергей Довлатов.
О длинной повести «Таврический сад» следует все же рассказать. Начинается она очень по-детски, с развернутой жалобы:
Я всегда был такой же, как все, обыкновенный, только меня никуда не принимали. Это у меня была единственная особенность: если мне куда-нибудь очень хотелось, то я уже заранее знал, что ни за что не примут. А может, наоборот – туда-то мне и хотелось, куда не всех принимают.
Повесть о послевоенном Ленинграде, жизни и приключениях Бори Горбачева. Тут есть пленные немцы, хулиганы и прочий «аромат эпохи». Например, диалог Бори с соседкой, которая не пускает его в квартиру, опасаясь грабителей:
– Так говоришь, ты Боря Горбачев. А я кто?
– А вы Александра Пахомовна.
– А фамилия моя как?
– Басилина. У вас в комнате еще телефон, только вы никому не даете звонить.
– Верно, голубчик, верно, не даю. Может, ты и вправду Боря. Голос уж больно похожий.
– Ну конечно, это я. Пустите, мне уроки нужно делать.
– А кто там еще с тобой?
– Да нет здесь никого.
– Как нет? Я же слышу, кто-то дышит.
– Это я сам и дышу. Что же мне, не дышать, что ли?