И тут в душе моей снова вспыхнул гнев:
— Но на Канопус не обрушилась внезапная космическая катастрофа! Вскармливает ли ваша звезда более одного иждивенца? Ваша планета не оказалась внезапно, буквально на следующий день, погубленной и проклятой неким перемещением звезд, таких далеких, что вы, быть может, даже и не подозревали об их существовании — даже не назвали их?
Он ответил мягко, даже шутливо:
— Нет, пока еще нет. Но ты знаешь, что это могло произойти и с нами, как это случилось с вами.
— И с Роандой.
— И с Роандой. — И тут, при упоминании этого названия, канопианец вдруг испустил вздох такой глубокий и такой мучительный, что я не мог не вскричать:
— Ах, Джохор, хотел бы я знать, оплакиваешь ли ты, испытываешь ли ты муки за нас, Планету Восемь, так же, как ты переживаешь — насколько я вижу — за Роанду! Ты ведь о ней так тревожишься? Она намного прекраснее, чем наша — чем была наша планета? Разговаривая с другими, может, со своей ровней, на Канопусе, вздыхаешь ли так же, как вздохнул при слове «Роанда», когда кто-нибудь произносит «Планета Восемь»?
Он ответил:
— Да, в данный момент я угнетен судьбой Роанды. Я только что оттуда. Тяжело видеть, как нечто процветающее, здоровое и многообещающее, каковой была Роанда, утрачивает свою движущую силу, свое направление.
— Тяжелее, чем видеть, как с нами происходит то же самое?
— Ты забываешь, что будущее твоей планеты должно было быть связано с Роандой! Мы послали на Роанду особенно искусных и замечательных колонистов, с Планеты Десять, синтезироваться с видом, который мы доводили до определенного уровня, чтобы вы, жители этой планеты, могли синтезироваться с ними и стать чем-то совершенно выдающимся — мы на это надеялись…
— Вы планировали перевезти наше население на Роанду. У вас есть средства и цели для этого — но нас сейчас не спасти.
— Некуда вас перевозить. Наша экономика очень точно отлажена. Наша империя не беспорядочна, не зиждется на решениях своекорыстных правителей или на стихийном развитии нашей технологии. Нет, мы уже очень давно переросли это варварство. Наш рост, наше существование, то, что мы есть, — это единица, единство, целое, в том смысле, что, насколько нам известно, не существует более нигде в нашей галактике.
— Так мы — жертвы вашего совершенства!
— Мы никогда не использовали слово «совершенство» по отношению к себе — даже в мыслях… Это слово относится лишь к чему-то несравненно более высшему.
— Но все же мы жертвы.
Я произнес это отрывисто, холодно, тоном, не допускающим дальнейшего обсуждения. Я чувствовал, что уже не смогу продолжать диалог. Я устал, устал так, как уже стало слишком привычным, — когда движения, каждое слово, даже мысль, приходящая в голову, становились слишком тяжелы и трудны. Мне необходимо было поспать.
— Если тебе надо уединиться, можешь воспользоваться моей ледяной пещерой, — произнес я. — А я должен поспать… Должен… Должен…
Погружаясь в свои ворсистые меха, я протянул Джохору комок сушеного мяса и увидел, что он отломил кусочек и попробовал его, без всякого удовольствия, но с явным интересом: Канопус интересовался всем происходящим, должен был интересоваться по своей природе — даже если это была смерть планеты…
Я проснулся с осознанием бодрствования: «Вот он я, в этом давящем тепле шкур и мехов». Я понимал, что хотя в более счастливые дни я просыпался, ощущая: «Это мое состояние, а то был сон, теперь я займусь тем или иным делом», в тех мыслях никогда не было такой остроты, такой настоятельности.
Естественность нашей прежней чувственной жизни не требовала от нас какого-либо самоосмысления. Теперь я тоже всплывал через пласты сна, и мое тело поддерживалось теплом, словно теплыми водами нашей прежней жизни, и разум тоже был спокоен и свободен, но все-таки я знал, что почти сразу же должны нахлынуть напряжение и боль нашей новой жизни. Я задумался, так ли пробуждаются на полузамерзших склонах наши огромные косматые животные, с расслабившимися мускулами под покровом меховых шкур. Чувствуют ли они, поднимая головы, открывая глаза и глядя на кружащиеся снежинки, что через миг на их громоздкие члены навалится напряжение, вынуждая их подниматься на ноги и заниматься добычей пропитания?.. Но пока они лежат там, они покоятся во сне, навеянном приятными воспоминаниями… И вот они должны карабкаться вверх, скользя копытами по скалам и гальке, скрести зубами о поверхность мучительно холодных камней, обгладывая лишайник и разгребать чувствительными носами снег, чтобы добраться до почвы, до земляной пищи, что так плотно и неудобно ложится в желудки. И я был зверем, как они, под звериным покровом, думая о звериной пище, и столь сильно было мое отождествление с ними, что я почувствовал, как через клочья шерсти на моем плече проник холодный воздух, и едва не поверил, что это ветер. Я повернул голову и увидел, как бесшумно вошел Джохор, приоткрыв дверь лишь самую малость и тут же закрыв ее от холода.
Он сел на груду сухого вереска и посмотрел на меня. Я быстро закрыл глаза, ибо пока еще не мог вынести усилия заставить свой разум столкнуться с ним.
— Пурга, — сказал он, зная, что я проснулся. — На улице никого нет — я прошел через город от дома к дому, и повсюду люди лежат, как и ты, молча, завернувшись в шкуры.
Я взглянул на крышу над нами: пучки вереска, заложенные сверху дерном и землей. Вереск и каменные стены были покрыты инеем.
— И пока ты стоял на пороге, — отозвался я, — ты видел, как поднимались головы, одна за другой, как при виде тебя блестели глаза, а затем гасли, когда люди снова проваливались в сон.
— Да. Снова проваливались в сон.
— Снова во тьму, из которой мы все приходим.
— Снова — к свету, из которого мы все приходим.
— Мне не снился свет, Джохор! Я приходил в себя из…
— Откуда?
— Из чего-то приятного и чудесного — я знаю это. Чего-то, к чему я стремлюсь.
— Свет. Мир ослепляющего света, весь как искрящееся чудо — где сверкают цвета, по которым ты так тоскуешь, — откуда ты пришел.
— Это ты так считаешь, Джохор.
— И куда ты вернешься.
— Ах, но когда, когда, когда…
— Когда ты заслужишь, Доэг, — ответил он тихо, но достаточно твердо, чтобы заставить меня выскочить из шкур, выпрямиться и принять тяжесть своих членов, не желавших ощущать мой вес — вес жизни. Вес мысли…
Но я все-таки заставил себя сесть и посмотреть на него.
— А они, те несчастные люди, что жмутся друг к другу, мечтая о рае, что был им лживо обещан, — как они его заслужат? Как они наконец-то достигнут света — где бы он ни был, ведь ты не сказал мне этого, Джохор.
Он пристально посмотрел на меня и сказал:
— Представитель Доэг, когда ты лежишь и мечтаешь, воображаешь ли ты, что твои сны являются только твоими — воображаешь ли ты, что сны, порождаемые тобой, единственно твои? Считаешь ли ты, что когда ты приходишь в себя после мира снов, который, как ты полагаешь, с тобой никто не разделяет, — что твое осознание себя, это ощущение «Вот он я, вот Доэг» принадлежит лишь тебе, что больше никто не испытывает этого ощущения? Когда ты пробуждаешься с мыслью: «Это Доэг, это ощущение меня, Доэга», — сколько других в этот же самый момент просыпаются по всей планете, думая: «Это я, это ощущение меня»?
Мне было горько отдавать тот крохотный клочок, где я мог найти себе отдохновение, убежище — мысль «Это я, я, Доэг», — и я воспротивился. Я сказал:
— Не так давно я был проворным, стройным, смуглым и просыпался по утрам с мыслью: «Совсем скоро я выйду на солнце, и оно будет играть бликами на моей коричневой коже, и с ароматной мягкостью будет втекать в мои легкие и вытекать обратно воздух…» Вот это был я, тогда, вот это был Доэг. А теперь я толстый, грузный и сальный, с тускло-серой коричневатой кожей. Но я все еще Доэг — это ощущение сохранилось, — и вот теперь ты, Джохор, говоришь, что я и это должен выкинуть из головы. Очень хорошо, я не грациозное красивое животное, каким был, и я не этот неуклюжий ком. Но я все еще выныриваю из сна и ощущаю: «Вот он я». Я осознаю себя. «Тот, кто лежит здесь — это я, после стольких путешествий и приключений, случившихся во сне».