На том склоне над стадами нас, Представителей, было около сорока, да еще порядка сотни тех, кто доставлял послания людям. Некоторые все еще приходили, маленькими группками, чтобы взять свою долю урожая, который был уже столь скуден, и они тоже катались по зелени и ели цветки. Но лишь немногие оказались способны выйти из состояния оцепенелости и совершить путешествие. Мы стояли, небольшой толпой, в ложбине меж приземистыми холмами.
Еще задолго до времен Великого Льда я научился наблюдать за поведением людей, развитием событий, что они говорят и о чем умалчивают — с тем чтобы понять, что вероятнее всего произойдет — что уже происходит, но еще не полностью раскрылось. Толпа собравшихся там людей, вновь кутавшихся в толстые шкуры, наблюдавших за небом, где собирались первые снежные тучи, не различалась ни по какому признаку, даже с Джохором, стоявшим среди них, — практически не замечаемым, хотя каждый и знал, что среди нас находится эмиссар Канопуса. Вскоре мы, Представители, отделились от остальных и поднялись по склону. Мы сделали это, потому что от нас этого ожидали; мы видели, ощущали, чувствовали, что должны это сделать. Джохор же остался на своем месте.
И когда мы стояли там, в количестве сорока человек, глядя на толпу, а люди смотрели на нас, воцарилась долгая тишина. Что происходит? Мы все задавались этим вопросом, ибо обычно обмен словами между двумя группами, представляемыми и Представителями, был достаточно оживленным. Обычно было очевидно, что каждому нужно делать. Нам никогда не приходилось произносить речи, увещевать, убеждать или требовать — как я видел или же читал, это имеет место на других планетах. Нет, среди нас всех всегда царили единодушие и понимание, и это означало, что вопрос сводился лишь к следующему: такой-то позаботится об этом, и то-то и то-то будет сделано — теми-то. И в те времена было так, что Представитель, испытывавший потребность в перемене, отступал в массы, а кто-то, чувствовавший себя вправе и ощущавший в себе силы для этого, входил в группу Представителей. Но продолжительное молчание отнюдь не было нашим обыкновением. Мы испытывающе смотрели друг на друга, изучали друг друга: мы — их, а они, пристально и внимательно, — нас. И мы стояли так очень долго. С одной стороны до горизонта, где черным на белом неистовствовали бури, простирались стада. С другой — испускали слабенькое дыхание, напоминающее о теперь уже прошедшем лете, вытоптанные и увядающие луга. Небеса над нами были серыми и низкими, и падали редкие снежинки, тут же тая на лицах, на наших пока еще неприкрытых руках. И мы изучали лица друг друга, словно рассматривали свои собственные: что происходит? Что ж, теперь я знаю, но тогда мне это было неведомо. Я чувствовал, словно меня избирают, но на должность, прежде незнакомую. Я чувствовал, что эти глаза, столь внимательно сосредоточенные на мне и остальных Представителях, испытывали, исследовали, едва ли не ощупывали меня. И, смотря на них, мне казалось, что прежде я их и не видел — не видел как следует, не так, как видел их сейчас. Столь близки мы были друг другу в этом отчаянном и ужасном предприятии, которое затронет нас всех, и мы могли лишь отчасти догадываться, как оно всех нас затронет.
И пока продолжался этот долгий обмен, пока длилась эта тишина, которой совершенно не требовалось слов, эмиссар Канопуса стоял там, слившись с толпой, совершенно бездеятельный и молчаливый. И все же почти каждый в этом сборище, кроме Алси и, думаю, Клина, все еще говорил так, словно верил, что Канопус увезет нас всех отсюда. Именно этого мы пока еще официально ожидали, и об этом — иногда, хотя все реже и реже — мы и говорили. Но никто из тех людей так и не сказал Джохору в тот день: «Канопианец, где твоя флотилия космолетов, которая заберет нас всех отсюда, когда же ты выполнишь наконец свое обещание?»
Нет, не подумайте, что в воздухе повисли упрек, или гнев, или обвинение, или даже скорбь. Это было поразительно: спокойное, молчаливое, ответственное чувство меж нами, которое действительно не допускало горя, скорби и отчаяния. Апатия скорби, отчаяния царила далеко отсюда, в глубоко засыпанных снегом землях, где наши друзья лежали в темных норах под ворохом шкур. Но здесь, среди тех немногих, кто совершил усилие, чтобы добраться до лета, царило совершенно другое настроение. И по прошествии долгого времени, пока мы стояли там, смотря друг на друга, все завершилось: мы все словно одновременно решили, в результате некоего внутреннего процесса, что уже достаточно. И все направились к болотам и водоемам посмотреть, не замерзли ли они еще. Пока нет, но поверхность воды уже сгустилась, и колыхающий ее ветер сначала сморщил ее, а затем сковал в пластины тончайшего льда, становившиеся все больше; а когда на следующее утро мы все поднялись туда, где некогда вместе лежали на склонах над водой, то увидели, что вода замерзла совсем, стала белой, хотя и с чернотой болотной жижи подо льдом, а в ней видны зеленые и голубые растительные массы. Нам пришлось послать специальный отряд, чтобы отогнать от стад нескольких молодых животных, которых мы убили и приготовили, поскольку урожай закончился и не оставалось ни сена, ни свежих растений. Холодный ветер донес до нас запах крови, и мы услышали, как ближайшие к нам звери заревели и застонали, ибо и они почуяли кровь. И мы снова вернулись к давно надоевшему рациону, состоявшему из мяса, мяса, мяса, ибо короткая передышка закончилась.
Через несколько дней воды превратились в твердый лед, и мы вырезали из него огромные блоки, водружали их на сани, обвязывали веревками, и повсюду можно было видеть длинные вереницы людей, согнувшихся под тяжестью перевозки ледяных глыб — белое на белом, ибо все вновь было белым: снег, покрывавший землю, тяжелые снежные облака над нами, снежные горные пики впереди. Да еще ветер собирал в клубы снег с сугробов, которые встречались с белыми вихрями с небес.
По всем направлениям тяжело двинулись в путь нагруженные вереницы белых фигур, и наша группа карабкалась прямо через замороженные перевалы в срединные области нашей планеты, где далеко впереди виднелась вздымающаяся к серому небу белая масса нашей стены. Издали она казалась гигантской волной, застывшей перед тем, как обрушиться. Изрезанный, зазубренный гребень, возвышаясь, простирался от горизонта к горизонту, Вся стена стала теперь белой, полностью покрывшись льдом, и почти наполовину утопала в снегу.
Когда мы приблизились к нашему городу, волоча за собой сани, нагруженные льдом, некоторые из нас пошли вперед, дабы разбудить спавших. Но снова вышли лишь немногие — пошатываясь, охая и жалуясь. Из-за снежного блеска они были едва способны видеть, после долгого пребывания в полутьме. Мы наседали на них: попробуйте этот лед, что мы принесли с собой — сосите его, отнесите в жилища и растопите, пейте эту воду и, вот увидите, — вы тоже почувствуете прилив сил и бодрости. И некоторые так и поступали, и оживали, и более уже не возвращались к своей ужасной смерти-во-сне. Ибо многие умирали во сне, и их уже нельзя было оживить, даже искусство Братча тут оказывалось бессильно.
Около четверти населения нашего города стояло в глубоком снегу на центральной площади, там же были и Клин, Марл, Алси, Массон, Педуг и Братч, я и Джохор. И вновь воцарилась долгая тишина, продолжавшаяся столь долго, сколько было необходимо — для чего? И она совершенно не нарушалась, но, казалось, укрепляла и утоляла нас всех. И пока это длилось, все дольше и дольше, произошло нечто, отличное от той тишины, что царила на склонах полярной земли. Джохор немного выдвинулся из толпы и стоял, совершенно спокойный, смотря на нас всех. Он как будто давал нам возможность для чего-то… Для чего? Его взгляд переходил с одного лица на другое, и мы видели, насколько бледен и изнурен он был, ничуть не меньше прочих, несмотря на недавнее небольшое путешествие в лето.
Ах, там было так темно, так темно — среди бурь, обрушивавшихся на все вокруг нас, плотных низких туч над головой, мрачной ледяной стены, вздымавшейся за нашими спинами, и тьма эта была выражением того, что я тогда чувствовал, ибо на лице Джохора, смиренном в его стойком терпении, застыло выражение, говорившее, что он надеялся на что-то со стороны всех нас, что так и не появилось… Он видел на лицах, теперь обращенных к нему, то, для пробуждения чего он выступил из толпы, хотя и не надеялся пробудить. Люди столпились вокруг него и спрашивали: «Джохор, флотилия космолетов прибудет? Когда? Сколько нам еще ждать?» Но все это говорилось тоном, совершенно не соответствовавшим самим вопросам: словно вопрос задавала лишь некая часть спрашивавшего, та часть, о которой даже сам вопрошавший знал либо мало, либо совсем ничего — внезапно мне показалось, что все они спят, или даже одурманены наркотиком, или загипнотизированы, ибо эти невнятные вопросы как будто исходили из сна. Да, мне казалось, когда я стоял там, немного в стороне, как и Джохор, и смотрел на их лица, что я нахожусь среди сомнамбул, не осознававших, что они говорят, и которые ничего не смогут вспомнить, когда пробудятся. И я гадал, звучали ли эти вопросы для Джохора так всегда: «Где твоя флотилия космолетов, когда же ты спасешь нас?» И еще сильнее меня заинтересовало в пронзительный момент осмысления, когда все вокруг представлялись автоматами, могло ли быть, что именно так обычно мы и выглядим и звучим для Канопуса: автоматы, произносящие какие-то слова, автоматы, выполняющие какие-то действия, автоматы, руководимые присущими нам ограниченностью и поверхностностью — ибо мне было ясно, когда я стоял там, что эти требования и просьбы были совершенно автоматическими, производимыми сомнамбулами. Даже Алси, которая, беседуя со мной и Джохором, кажется, ясно поняла, что ничего подобного не произойдет, — даже она наклонялась вперед и вместе с другими спрашивала: «Когда, Джохор? Когда?»