Используемые исторические нарративы, как и само понятие культурного сознания с его обращением к аллегорической истине, апеллируют к чувству несправедливости и унижения, которое постоянно разжигается в российском политическом дискурсе. Многие из элементов, наблюдаемых в историческом обрамлении, являются также характерными чертами других нелиберальных дискурсов и процессов секьюритизации, происходящих в российской политике. Особенно это касается более символических элементов, таких как попытки использовать историческую правду в качестве объединяющей идеи. Например, представление о России как о последнем бастионе истины и морали занимает важное место в дискурсах о гендерной идентичности, феминизме и ЛГБТ после 2012 года, отражая важность мессианизма для российских концепций национальной миссии (Healey 2017). Инаковость также занимает центральное место в культурном сознании и в более широком российском политическом дискурсе, особенно в форме повседневного антизападного и антиамериканского дискурса. Это пересечение напоминает о моем интервью с Константином Пахалюком из РМШ, в котором он связал возникновение обращения к истории с более широким консервативным политическим поворотом (сотрудник РВИО; Пахалюк 2018).
Однако если отождествлять официальную российскую политическую трактовку истории с консервативными ценностями, то придется упустить из виду многие аспекты, пересекающиеся с левопопулистскими дискурсами. Наряду с обличениями "гейропы" и разрушения семьи российские СМИ содержат многочисленные уничижительные ссылки на неолиберализм и вирулентный капитализм в манере, которая была бы вполне уместна на гиперпартийных левых сайтах вроде "Канарейки" ("Аргументы и факты", 2014c). Более очевидно, что притязания на антифашистскую мантию в отношении Украины нашли отклик у многих европейских левых политиков и партий, от Syriza до Джереми Корбина (Győri 2016; Lenta 2015b). Несмотря на то, что в настоящее время в Европе это может быть ограничено, учитывая широко распространенное отвращение к войне России на Украине и массовым убийствам мирных жителей в Буче, Мариуполе и других местах, у России все еще есть возможности для развития нарративной привлекательности за пределами своих границ в будущем, делая больший акцент на политических смыслах, связанных с Советским Союзом, но выходящих за его пределы, таких как интернационализм, анти империализм и эгалитаризм, что она уже начала делать через свою практику дипломатии памяти, о которой говорится в главе 4. Эта взаимосвязь с популистскими нелиберальными (экономическими или социальными) дискурсами в политическом спектре и по всему миру помогает укоренить и нормализовать часто заговорщические послания, содержащиеся в нарративах. Такие дискурсы подпитывают друг друга: например, исследования показали значительное слияние и взаимное восхищение между российскими нарративами и американскими и европейскими ультраправыми и альт-правыми (Laruelle 2015; Шеховцов 2018; Klapsis 2015). Таким образом, понимание российского нарратива также помогает нам понять, как такие нарративы функционируют на Западе.
Как следует из эпиграфа к этой главе, хотя увлечение историей, возможно, особенно ярко проявилось в России с 2012 года, оно не просто началось тогда и далеко не является исключительно российским явлением или патологией. 1 Как и ностальгия, она может рассматриваться как "локальная вариация глобальной тенденции пост-идеологической политической культуры, основанной на обратном взгляде на историю" (Platt 2019: 232). Исторические (пере)рассказы вытеснили параболическую роль религии в объяснении морали, добра и зла. Это также помогает объяснить, почему использование истории в России и других странах функционирует как идеология, эта другая замена религии, зеркально отражая аргумент Николая Копосова (2018) о том, что Европа в целом, а не только Россия, переходит от века идеологии к веку памяти.