Элла, разумеется, усомнилась и сказала, что я ни в чем не виноват, ведь никому и в голову не придет, что я сознательно не стал спасать ее. Это всего-навсего «способ помучить себя», утверждала Элла.
Я плакал в ее объятиях, как и ожидалось. А она была совершенно счастлива оттого, что могла выступать в роли доброй матери.
Но Правда стояла рядом — мое другое «я» смотрело на того, кто плакал, и говорило: «Ну конечно же ты убил ее, ведь ты из тех, кому нравится убивать».
На похороны я не пошел. Не смог. Зато пошла моя мать! Она сказала, что «это были красивые похороны, легкие и светлые, как сама Эви-Мари». На этом месте полились слезы и мать запричитала, какой же я все-таки «черствый», — хотя чему тут удивляться.
Как мне хватило сил пережить смерть Эви-Мари? Не знаю. Как в таких случаях поступают остальные?
Ведь человеческая психика суть «твердейшая из горных пород», созданная, чтобы принимать радиоактивные выбросы.
Я знаю, что в течение многих лет у меня не было абсолютно никаких мрачных фантазий. К женщинам я не приближался, никаких «теплых чувств» к людям не испытывал, а уж меньше всего — к самому себе.
Однако «чувство прекрасного» меня не покидало. Я часто слушал музыку, читал и с удовольствием рисовал перед своим «внутренним взором» всяческие пейзажи: местность в лучах белого солнца, фантастические виды Арктики, как в «The Ancient Mariner»[11], и другие «чистые» картины, которые не напоминали о мучительном хаосе, называемом «жизнью».
Я так же усердно выполнял свою работу, хотя она причиняла мне сплошные страдания. Ведь я только что получил место учителя. Конечно же я мог взять больничный, но я всегда был из тех, кто хочет бороться, а не сдаваться так просто. Я говорил себе, что именно в те моменты, когда тебе меньше всего этого хочется, надо «засучить рукава» и пересилить себя, тогда ты станешь сильнее.
В одной из наших бесед вы спросили, что причиняло мне наибольший дискомфорт на работе.
Дело в том, что я постоянно чувствовал, что меня не воспринимают всерьез. Ты стоишь и рассказываешь о том, что для тебя священно, о том, что составляет суть твоей жизни, и понимаешь, насколько смехотворно выглядит твоя «миссия» в глазах этих слушателей.
Понимаю, они молоды, что знает о жизни человек в 13–18 лет?
Но словно с самого первого дня, когда я взошел на кафедру, меня заклеймили: «Рагнар Кальмен — смешной зануда».
Я до сих пор слышу, как они передразнивают меня за моей спиной, как они передирают и коверкают мелодичные звуки, которые я обожаю.
Разве ученики, добровольно выбравшие более или менее распространенный язык, не должны испытывать к нему особенного интереса? Он был лишь у немногих, и это не могло послужить мне «полноценной компенсацией».
Мне бы так хотелось, чтобы все они почувствовали то блаженство, которое приносит мне все итальянское.
С уроками английского дела обстояли еще хуже, ведь это был обязательный язык, и ученики были моложе.
В аду, без сомнения, существует специальное место для безропотных учителей: грешники там сидят, уставившись в серый асфальт, прикрыв свой голый худосочный зад годовым планом из министерства народного образования, тогда как повсюду кружатся клочки бумаги, играет музыка в стиле хип-хоп и пронзительные юные голоса повторяют: «Ну как облако может странствовать? Оно ведь просто виси-и-ит на небе!»
Есть ли в этом мире место серьезному человеку?
Я не расстался с Эллой и после того, как мы вернулись в Швецию. Ведь у нас был договор, что она поживет у меня.
Были у нас и приятные моменты, как я говорил, несмотря на то что после моей «исповеди» во Флоренции она продолжала относиться ко мне с «материнским пониманием», выносить которое я мог с трудом. Словно она нашла для себя приемлемое и трагическое объяснение моей холодности: смерть Эви-Мари, случившаяся двадцать лет назад.
Интересно, она в самом деле испытывала некоторое наслаждение от моей «трагической» истории: трагизм заключался и в самом событии, и в моем, по ее словам, совершенно необоснованном самобичевании. Вот вам настоящее дело для терпеливой женщины: осторожно выманивать «рака-отшельника» Рагнара из его жесткого панциря, который подпитывался двадцатилетней тоской, а затем заключить в свои объятия обнаженное и нежное существо.
Чтобы при этом не думать о собственных поражениях.
Это, как уже было сказано, давало ей еще больше терпения и внушало уважение ко мне, она стала с большим «пониманием» относиться к моей холодности и — что для меня немаловажно — ненадолго оставлять меня в покое. Это позволило мне вздохнуть посвободнее и расправить плечи, хотя я немилосердно корил себя за то, что вообще «открыл ей свое сердце», и иногда ненавидел ее за это.