На том берегу, на Васильевском острове, на углу Тринадцатой линии и набережной в трехэтажном доме с колоннами, но не в самом доме с колоннами, а в двухэтажном каменном флигеле, прежде служившим конюшней какому-то графу или даже, может быть, князю, жившему в доме, в бывшей роскошной конюшне, теперь перестроенной под жилые помещения, а именно, под две коммунальные квартиры: одна наверху и другая внизу; в той, что внизу, в одной из четырех комнат жил Коля. Для кого Коля, а для кого Николай Николаевич, хотя его соседи иногда и сбивались на Колю (так, за глаза).
За глаза говорил о нем сосед, Иван Соломонович Гудзеватый: «Коля? — и прибавлял с в общем-то незлобной насмешкой: — Николай Николаевич?.. Тоже — художник! Вот один мой знакомый художник, Скопцов... Зарабатывает... Ну, сколько б вы думали? Триста-четыреста в месяц! Нет, я понимаю: искусство... талант... У Коли талант, но материально?..» О, это слово материально! Сам Иван Соломонович зарабатывал не триста, не четыреста в месяц, как его друг, но тоже неплохо: стодвадцать. Не сто и двадцать, а цельное неделимое слово стодвадцать, как сам Иван Соломонович любил объяснять, а он вообще любил объяснять. К тому же и прогрессивка, там же и премиальные. Хватало, чтобы не жаловаться. И Иван Соломонович не жаловался: ходил в филармонию по абонементам, одевался по моде — в общем, жил хоть и духовно, но материально. Иногда к нему приходили весьма интересные дамы, хоть было под пятьдесят. Соседки о нем говорили: «Ничего не поделаешь. Жена изменила. Несчастный человек». Между нами, Иван Соломонович никогда жены не имел. Имел оклад в стодвадцать рублей, имел комнату в общей квартире и мечту переселиться со временем в отдельную квартиру, желательно в новом районе. Но сам был красив. Черные волосы с благородной сединой, полное, бледное, усталое лицо с синим отливом у щек и на подбородке. Впрочем, он был красив, пока не вставал, но, встав, разочаровывал малым росточком, большой головой и ногами кривыми, что при «умеренных» брюках было не слишком заметно. Колю он одобрял: угощался, бывало, у него сигаретой, случалось, давал денег взаймы. Соседки Гудзеватого уважали. Соседки тоже имели по комнате в этой квартире, но об их комнатах никому ничего не известно. Дома одна у другой в гостях они никогда не бывали, а встречались на кухне, где садились за общий стол, разделенный повешенной над ним простыней, и говорили каждая о своем. В основном говорила рябая, а глухая глядела на мокрую простыню и слушала. Из-за простыни доносилось «бу-бу-бу-бу...». Глухой это нравилось. Иногда к рябой соседке приходил обожатель, рыжий старшина из милиции. Рябая гордилась поклонником. Когда старшина исчезал, она глухо его ревновала и жаловалась подруге. От жалоб их дружба укреплялась. К Коле обе соседки относились нейтрально, не вмешивались. Впрочем, иногда, когда Коли не бывало дома, просовывали головы в дверь, смотрели на картины — дивились.
Но сейчас не об этом. Зима началась и сразу ударила в окна ветром и снегом. Коля зиму любил, но, когда она началась, он сначала ее не заметил — сидел и писал. Что же делать художнику, как не писать? Правда, многие в наше время находят менее сложный и более приятный выход творческой энергии и пишут лишь от случая к случаю, а чаще собираются где-нибудь в приятной компании, например, у гостеприимной девушки Нины, работающей машинисткой в каком-то научном издательстве. (У нее со временем образовался салон.) Так что приходят, присаживаются, прислушиваются к разговору, вставляют свои замечания и курят наперегонки — словом, общаются. Собираются здесь художники, йоги, поэты, философы и даже театроведы — все люди незаурядные. Иногда случаются литературные чтения. Стелется по столу дым, и несутся над притихшими слушателями рулады, и теряется смысл за плывущим звуком стихов. А может, и не было смысла, может быть, и вообще поэт ничего такого в виду не имел, но многозначительны и непонятны слова, а между строк, где-то там, таится скрытый намек, ведь всем известно, что подлинный смысл именно там, между строк. Слушатели слушают и время от времени кивают головами, переглядываются со значением и говорят: «Подтекст!» Поднимают палец и еще что-нибудь говорят. Вопросов не задают — и так все ясно, — а в чем смысл, спросите: ну, если не знаете — ответят каким-нибудь очень тонким парадоксом, а то лишь уничтожающе пожмут плечами и все. Бывает, что и художник принесет какой-нибудь подмалевок или просто на листе бумаге лихой акварельный зигзаг. И скажет художник: «В этой картине — вся школа жеста», — и улыбнется. И... что там Джоконда? В этой улыбке целый спектр чувств: и высокомерная снисходительность (вот вам, берите), и снисходительное высокомерие (берите, да где вам), и еще какая-то тонкость, на которую можно ответить разве что каким-нибудь «О!» или «Н-да!».