«О!» — говорят зрители, «Н-да!» — говорят. А художник улыбнется и скажет: «Спонтанное творчество». Ахнут зрители, и только один не ахнет. Только один не скажет ни «О!» ни «Н-да!». Только он промолчит: он сидит и, грызя кулаки, наполняется негодованием, потому что у него другой взгляд на искусство — он пишет глаза. Глаза на человеческом лице — это естественно, глаза на фигуре — это вопрос, деревья с глазами — совсем непонятно. Конечно, с одной стороны, школа жеста, и это, конечно, спонтанно, это, конечно... Но что ни говори, а глаза впечатляют; и трудно одному из двоих отдать предпочтение: все понимают, что по одним лишь картинам судить невозможно — что-то нужно еще. Но, как бы там ни было, и те и другие работы висели в салоне: на одной стене висели зигзаги, а с противоположной стены на них смотрели глаза. Ко всем одинаково добрая, но очень бледная девушка Нина развешивает по голым стенам квартиры глаза и зигзаги и еще какие-то картины, а стены все равно остаются голыми — бывают такие стены. Но не для украшения стен или, как стали теперь говорить просвещенные люди, не для организации пространства развешивает Нина подаренные ей картины, а единственно для служения искусству. Для служения искусству печатает она на машинке и угодившие в салон стихи. По ночам в неуютном, вагонном воздухе салона повисает поэтический стрекот машинки и одна за другой ложатся ровные строчки, лезет из каретки исписанный лист, сохраняя все, кроме почерка: и разбивку строки, и особенности правописания, и орфографические ошибки поэта. И в награду за труд бескорыстная девушка берет себе второй экземпляр, первый отдавая поэту. А вторые экземпляры она укладывает в аккуратные папочки с надписью «Дело» и папочки бережно хранит.
Увы, далеко не всегда происходят здесь литературные чтения с обширной программой, даже напротив, довольно-таки редко. Чаще просто собираются у радушной хозяйки к жиденькому чайку, к разговору. Темы же разнообразны. Здесь можно услышать глубокомысленное замечание о том, что Достоевский — так, а Дос-Пасос поглубже; мнение о том, что если писатель Пневков дал публично в Союзе писателей поэту Пневицкому в морду, то правильно сделал; сообщение о том, что Сухов-Переросток устроился сторожем; заявление о том, что «никаких компромиссов с бездарностью», и просто о том о сем можно услышать или, уж говоря языком более строгим и современным, получить информацию за чашкой бледного чая у бледной девочки Нины. Но дело не в этом, дело в том, что Коля в это время писал.
Коля вообще очень много писал, а последнее время — все время. Нет, он тоже бывал в салоне, не часто, но появлялся. Привел его как-то в салон его друг Александр Антонович, о котором — потом; потом Коля и сам, бывало, туда заходил, но потом... Потом уже не было времени. Из многих, казалось бы, случайных открытий складывалась, похоже, новая, почему-то никому до сих пор не пришедшая в голову живописная концепция, обещавшая воплотиться, — страшно подумать! — но постепенно Коля пришел к выводу, что из этих отдельных открытий, сложившихся в закономерную логическую систему, возникает метод. Так, во всяком случае, Коле казалось. Он мог ошибаться, конечно, но, как бы то ни было, ему предстояло много работы и он наметил уже большой цикл картин, так что теперь Коля, не прекращая, писал. Теперь по утрам, встав, отряхнувшись и умывшись над раковиной в полутемной общественной кухне, он выпивал несколько стаканов крепкого чая и садился за работу; в три часа дня выпивал несколько стаканов чая с батоном, за чаем работал; вечером приходила Ляля, смотрела, как Коля работает. Странно, но свои успехи в работе (вдохновение, а в общем-то, просто подъем) Коля почему-то связывал с Лялей. Может быть, он в этом был и не прав, а может быть, прав. Но и о Ляле — потом, а пока что Коля писал.
Голая электрическая лампочка, свисавшая на длинном беленом шнуре, освещала холст на тяжелом, заляпанном краской мольберте, Колю в кресле на колесах, и отбрасывала на пол сложного рисунка тень. Крупный, черный, белогрудый кот сидел на Колиной тени, на голове, и внимательно следил за движением кисти по тугому холсту. Коля отъехал в кресле, поставил между колен трость с головою Франца-Иосифа (муштабель) и, взглядом не отрываясь от картины, закурил.
В дверь постучали.
— Да-да!
Дверь приоткрылась. Бритое благородное лицо брюнета спросило: