Погас фонарик. Кто-то зажигал именинные свечи на торте, по лицам забегали блики, сгустилось и потемнело в бокалах красное вино, и огромная тень угрюмого Богана нависла ушами, как нетопырь.
Наступила тишина.
Внезапный грохот заставил всех вздрогнуть. Все вздрогнули. Обернулись. Из-под стола поднялся мертвенно-бледный Тербенев. Он покачнулся и оперся рукой о стол. Он поднял голову и медленно обвел публику торжественным взглядом сверкающих глаз. Было страшновато лицо, освещенное снизу свечами. Тербенев качнулся и выбросил руку вперед.
— Минкин! — воскликнул Тербенев, выбросив руку вперед, и громко икнул. — Минкин! — крикнул Тербенев и снова икнул. — Минкин! — воззвал Тербенев. — Отчего ты молчишь? Отчего не возвестишь истину? Ты видишь, Минкин, я пал? Я наземь со стулом... Ик... На стуле я... Ик... На стуле сидеть не могу. Ты видишь, Минкин, как я икаю? Ты знаешь, что это симптом. Отчего же ты не возвестишь? Я жажду. Приобщи меня к сонму тех, окрыленных ушами. Ик... Ик...
— Как вам не стыдно, Тербенев! — пришел в себя сначала опешивший теоретик. — Как вам не стыдно. Вы извратили мое учение, Тербенев. Вы знаете, что не вас я имел в виду. Вы как последний обыватель издеваетесь над физическими недостатками...
— Ик... Ик... — отвечал Тербенев.
Шатаясь и натыкаясь на всех, он со стаканом в руке добрался до двери.
— Покидаю не признавших меня. — Тербенев манипулировал стаканом. — А вот мы полежим, полежим, — заговорил сам с собою Тербенев, — тем более что на стуле — никак...
Он ухватился было за притолоку, но силою вина его бросило вперед, потом назад, потом опять вперед и наконец унесло в гостиную. Простучали каблуки, взыграли диванные пружины — и все смолкло.
Все смолкло. Некоторое время прислушивались, потом маленький мистик встал из-за стола и, сопровождаемый настороженными взглядами, на цыпочках вышел за дверь. Мистик вернулся.
— Спит, — сообщил он подавленной публике, — вырубился.
Буря негодования была ответом на беспардонную выходку Тербенева. Все наперебой принялись осуждать безобразный поступок, и многие высказали Минкину соболезнование и глубокую солидарность.
— Этот Тербенев, по-моему, не тонкий человек, — нерешительно предложил громадный детина.
— Какое там «не тонкий», просто хамло.
— Алкоголик!
— Он не только алкоголик, он еще и подлец, — всхлипывая, добавил композитор.
— И когда он успел назюзюкаться?
— Пускают всяких ханыг, — резюмировала стриженая и бросила косой взгляд на Александра Антоновича, мирно вкушавшего рюмочку.
Минкин с достоинством сморщился.
— Для этого человека нет ничего святого, — сказал Минкин, — он готов надругаться надо всем.
«Что это у них?» — подумал Коля. Коля не знал, что истинная причина скандала лежит в трактате Минкина.
Но вскоре общее негодование улеглось, и при свете вновь включенного фонарика рассеялся налет таинственной мрачности.
Снова забулькало вино, возобновились разговоры, ладненькая брюнеточка снова стала записывать в блокнот максимы Сухова-Переростка, Минкин опять принялся вычитывать экзистенциалисту отрывки из трактата и даже робкая блондиночка, захмелев, рассказала лихой анекдот.
Александр Антонович проколол вилкой кусок ветчины и зачем-то посмотрел его на свет. Взял бутылку и налил в рюмочку.
— Шура, — начала было Pauline, но Александр Антонович на этот раз уже резко оборвал ее.
— Melez-vous de filler votre quenuille, — возразил Александр Антонович. Так что, дражайший, вы изволили сказать? — обратился он к Минкину: ему показалось, что там мелькнуло слово «Наполеон».
— Я говорю, что у Наполеона дергалась левая икра, — крикнул через стол Минкин.
— Клевета, — отрезал Александр Антонович.
— Но Наполеон считал это великим признаком, — оправдывался Минкин.
Александр Антонович смирился.
— Ну что ж, если он сам так хотел... — сказал Александр Антонович, разглядывая ломтик ветчины. — Vous l`aveс vouly, Sire, — повторил Александр Антонович. Мысли Александра Антоновича приняли другое направление. — Быть может, икры? — Александр Антонович протянул длинную руку через стол и выловил вазочку с красной икрой, отложил себе и вазочку поставил рядом.
«Наполеоновский ампир, — подумал Александр Антонович, разрезая кусок хлеба пополам, — но ведь русский ампир несравненно изящней... Cette tu voilu, Sir, — повторил Александр Антонович, разрезая полкусочка пополам. — Ну что ж, раз император этого хочет, Лувр так Лувр».
— Гениальность определяется суммой многих симптомов, — услышал Коля голос Минкина, — но есть один, самый главный симптом. Этот симптом делает гениальность почти несомненной.