И тут изба Лиховидова затряслась так, словно в ней кто-то огромный метался, скакал и бил в стены.
Зорянка от страха сама готова была бежать куда глаза глядят, но не могла же она кинуть Лиховида! И укрылась за птичьей ногой, а в этот миг сверху, от двери, раздался грохот, а потом чуть ли не на голову Зорянке посыпались вдруг косматые, полуодетые старухи, издававшие дикие вопли.
Чуть коснувшись студеной росы, они обернулись мухами да жабами — и со стенаньями сгинули кто куда, будто их и не было!
Тогда Зорянка выбралась из-за спасительной лапы и, поглядев на небо, не видать ли еще солнышка, кубарем покатилась по поляне вокруг Лиховидовой избы, приговаривая про себя:
— Поставлю я вокруг избы железный тын-страх, чтоб чрез него ни лютый зверь не перескочил, ни гад не переполз, ни лихой человек не переступил, чтоб девки-маньи не заглядывали. А кто решится тын-страх отомкнуть, пусть будет подобен червяку в плоде лесном. Ничем мое слово не поколебать, ничем тын-страх не отворять. Будь по-моему!
И наконец она остановилась.
Тело горело от студеной росы да жестокой травы, и Зорянка подумала, что лето, на излете, вот-вот ветх осенний придет, а значит — сном тяжким забудется весь мир… но она прогнала эти мысли. Надо было поскорее одеться и как-то исхитриться взлезть наверх, попроведать Лиховида.
И вдруг словно бы кто-то погладил ее по плечам. Зорянка вскинула голову — да и ахнула.
Он стоял там, в дверях, высоко… и смотрел на нее — еще бледный, слабый, но живой!
— Ты что тут делаешь? — спросил сверху.
— Девок лихих гоняю, — тихо ответила Зорянка, вдруг заробев. — Теперь всякая хворь тебя минет.
— Я что, болен? — удивился Лиховид и провел рукою по лбу. — А что со мною было? Не помню… Слабость такая… А! — вдруг закивал он. — Наверное, та самая невстаниха, которой Зверина грозилась?
Зорянка онемела.
«Что говорит!!! Да и глупый же! Иль и впрямь боги небесные земного не ведают? Ох, обнять, бы его, зацеловать — уж понял бы, что к чему!»
— Что ж ты так рано? — спрашивал меж тем Лиховид. — Еще и солнце не вставало…
— Рано — чтоб солнце меня не видело, — ответила Зорянка, не понимая, что говорит.
Да, солнца не было в небе, а светло стало. «Ты, ты мое солнце, — чуть не крикнула Зоряика, — это ты мне светишь, И другого светила не надобно!»
Она вдруг ощутила, что ноги ее сделались легкими, легче пуху лебединого, и, как бывало в минуты великого счастья, она поднимается над землей и идет, идет по воздуху, летит туда, где он ждет, и взор его пылает… как вдруг Лиховид вздрогнул и с криком:
— Маяк! — бросился внутрь избы.
Домовушка всю ночь был неспокоен. То покряхтывал-постанывал за печью, то вдруг начинал шастать по избе, тяжко вздыхая и пришептывая, тычась в- углы, словно искал что. Так и разогнал дрему.
— Чего тебе, старый? — не выдержал наконец Атей, поднимаясь со своего жесткого ложа. Он хоть и сам был глубоким старцем, Домовушку почитал, а не только лишь пригревал как приживала, чуя его родственность со всей этой землей — более крепкую и глубокую, чем связь с нею людского рода, а уж тем более — чем его, Атея, собственная.
Глаза Домовушки желто блеснули, и Атей, который тоже равно видел что днем, что ночью, разглядел, что Домовушка склонился над посохом и не то хочет, не то опасается дотронуться до него.
— Чего тебе неймется? — спросил было Атей, да так и бросился вперед.
Посох вдруг засветился!
Давно не видывал Атей, чтоб его посох в избе светился.
Он излучал сиянье, только указуя на сокровища земные.
А вот теперь…
Теперь мало того, что огнем горел, — он еще издавал прерывистый гуд… свет становился ярче, гуд громче, и совсем скоро Атей увидал, что раскалился, будто подожженный посохом, и угол избы. А вслед за тем раздался треск, пол разошелся, а под ним разомкнулась и твердь земная, и оттуда пошел холоден ветрец, и открылась там темная яма, вроде лощины-мертвуши.
Посох издал еще один зычный гуд — и смолк, и сгас, сделавшись вновь подобным деревяшке, а в ямище узрел Атей очертания человечьего тела.
Захотелось было Атею бежать безочно прочь… но он не шелохнулся… И не потому, что стыд в нем возодолел страх, хотя оба эти чувства были ему знакомы. Нет, не то!.. Почудилось, будто тело его… облик его, к коему он привык настолько, что и впрямь мнил себя вечным — вечно живущим, — становится зыбким, словно отражение в смятенной волне, колеблется, расплывается…
Он шатнулся, но. наконец овладел собою.
Домовушка скулил, норовя оттолкнуть хозяина подальше, однако Атей наклонился над ямищей и потащил лежащего в ней на белый свет. И лишь только извлек он одетую рогатым, тяжелым панцирем фигуру, как сомкнулась за ней тьма и белые летучие, искры побежали по земле.
Тогда, повинуясь неясным воспоминаниям, Атей поднял свой посох и коснулся головы спасенного. Он пытался вспомнить, кого видит, но нет, забыл! И страх изошел. Атей даже не дрогнул, когда от этого прикосновения сквозь него самого и сквозь тело спасенного пролетела белая молния — и оно распалось на две половинки, а из его середины вылупился… Нецый.
Много лет и вёсен провел на земле Атей, много зим было у него на раздумье, пока невры спали в заснеженных берлогах, и ведомо ему было куда более, нем определено знать человеку. Случалось, страшился он своего всеведения и той памяти, что была унаследована им, и мнил порою, что никогда и ничто уже не может ошеломить его. Однако же почудилось, что блазнь и обман все происходящее, а сам он лишь жалкая безумь, когда он увидел в обличье звездопроходца — Нецыя!
Да, это он ворочается на земле, трясется, словно злая буесть его охватила, и бормочет что-то о пещере, огне, о страшном черном пролазе в миры иные, потусторонние, где пылают студеные звезды, летают дворцы, подобные кострам, в черных, полях пасутся огненные змиеноги и змиеглавы, а люди все подобны богам, но ему не удалось приблизиться к ним, ибо коридор, в который он бросился, спасаясь от погибели в синем дыму, вел лишь в одну сторону — сюда, к Атею и его посоху, изделию рук не человеческих, но чрезъестественных, и лишь белая метельная мгла сопровождала его…
Словно жестокий вар солнечный окатил Атея от того пустословного блядения. И теперь уж такой страх пал на душу его, что свет в очах померк. Это существо, кое всегда вызывало у Атея лишь недоумение — неужто и он тоже потомок Невра?! — да опаску и брезгливость своей злобностью, жаждой в костер раздуть самую малую искру чужого греха… этот Нецый, напяливший на себя тайное одеяние богов… Он был омерзителен Атею больше, нежели подлый гад болотный, затаившийся средь цветов и утренних рос. И помыслил Атей: не лучше ли будет, коль воздымет он вновь заветный посох — и поразит эту тварь, вползшую, туда, куда люди войдут лишь с высоко поднятой головой — или вовсе никогда не войдут?..
Тут Нецый, словно почуяв мысли старика, подхватился, кинул волчий взгляд исподлобья — да и ринулся бежать в ночь темную, беспросветную, оставив Атея средь дум его. И только запретное одеяние, словно бы покрытое белой изморозью, осталось валяться в углу…
Атей долго еще бродил по своей избенке, чуя на себе встревоженный пригляд Домовушки и втихомолку ведя свой вечный спор… с кем? ну, сейчас ему казалось, что с Нецыем:
«А, так ты веришь, старик, будто человек слишком хорош для того, чтобы телу его быть сотворену из праха, крови — из воды, а душе — из тьмы беспроглядной?»
«Да. Люди есть семена цветов занебесных, принесенные звездным вихрем и павшие на землю, чтобы взойти на ней во всей красе».
«Но ведь зол человек и жесток. Иль твои цветы занёбесные, кои пожирают и убивают друг друга здесь, пожирали и убивали еще там, на небесах? Но коль так, стоит ли восторгаться этой причудой богов? Или не могли они сыскать цветов иных, миролюбивых и чистых, чтобы засеять ими наш сад?»
«А что если суть в почве, на коей возросли те семена? — так отвечал Атей мысленно, однако вдруг — переставал понимать, которые слова его — а которые супротивника; ибо все чаще мнилось, что спор идет не со злоречии ком Нецыем, а с кем-то разумным, добрым; близким по духу, — но пребывающим в смятении, и этот человек вдруг срывается на крик, терзаясь и обвиняя: