Взвалить парня на плечи не удалось; волочить, взяв под мышки, было тяжело и неловко. Поразмыслив немного, Настя лишь дотянула его до ближайших кустов лесного ореха, где и спрятала. А тогда уже со всех ног пустилась домой, за отцом.
Вдовый Степан Мандрыка на редкость подвижный и дюжий для своих шестидесяти пяти (Настя была младшая, два сына сгинули в крымском полоне), без лишних слов запряг Гнедка и поехал за раненым. На телеге, под соломою, обессилевший казак был тайно привезен в Степанову хату.
Вечерело. Завесив окна, при свете лучины Мандрыка, слывший ведуном и лекарем, раздел раненого догола. Настя было отвернулась, но отец заставил смотреть и помогать:
— Учись! Я. помру; тебе людей пользовать.
Поджарое бледно-смуглое тело казака было перекрещено по груди и плечу двумя порубами, кровь толчками выплескивалась из них. Степан бормотал, склоняясь над ужасными ранами и поводя рукою:
— Рубили не больно, кололи не колко; кровь алая, руда, сукровичная, остановись, не иди, а будь в рабе Божием, имени не знаю, и теки по жилочкам, куда надобно и как надобно; а на волюшке тебе делать нечего, попадешь ты на сырую землю и пропадешь пропадом. Говорю, руда красная, сукровичная, не теки куда не надобно, а теки, где тебе назначено, и будет тебе хорошо, хорошо, а рабу Божьему, имени не знаю, легко, легко! Остановись же, руда алая, я велю тебе и ты слушайся; речь сильна моя и крепка она, аки камень адамас! Остановись, остановись, остановись!..
Обильный пот выступил на лбу Степана… То ли усмиренная целебными токами от пальцев лекаря, то ли ловко пережатая в знаемых стариком подкожных руслах, или впрямь заговоренная-заклятая, густела, успокаивалась «руда». Но много еще бессонных часов провели Степан с дочерью над полатями, где уложен был раненый, ловя каждый стон его, каждый рывок метавшегося тела… Пошли в ход свежие листья девясила, масло на цветах зверобоя, сок тысячелистника… а под утро, когда совсем жалобно закричал пришедший в сознание казак, знахарь дал ему настоя белены.
Трепет пробежал по лицу, дрогнули губы под черными тонкими усами, задергались веки, и раненый открыл глаза. Солнце за подслеповатым окошком падало в лес; последний нестерпимый отблеск плавленой меди растревожил и пробудил казака.
Едва повернул он шею, огляделся. Жилище Степана внушало покой — чистое, со скромной нарядностью образов в красном углу, и расписной скрыни, и шитой скатерти на дубовом столе. О знахарстве хозяина говорило множество сухих трав, подвешенных к потолочному брусу; девичью руку открывали тонкие узоры на челе печи.
Отворилась дверь комнаты, и раненый увидел юную хозяйку. Круглолицая, свежая, точно яблоко, вошла она, взволнованно дыша и опустив ресницы, с горшком и мискою в руках.
Расставив на столе нехитрый ужин, девушка присела на лаву и сказала с напускной «взрослой» серьезностью:
— Ну, здравствуй! Хорошо ли спал, хлопче?
— Хорошо, сестрица. Но проснуться было еще лучше! — ответил казак с таким выражением, что хозяйка залилась яблочным румянцем.
Впрочем, оправилась она быстро, а тогда спросила строже прежнего:
— Как тебя кличут? Я — Настя…
— Славное имя, — улыбнулся раненый. — А я во святом крещении наречен Георгием, но обычно зовусь Еврасем.
— Еврась… — повторила девушка, зачарованно блеснув синими глазами. И тут же вскочила, захлопотала, помогла казаку сесть повыше, поднесла ложку к его губам: — Ешь! Это кулеш не простой, его отец сам варил; в нем коренья особые, мертвого на ноги поставят!
Ерась хлебал послушно, а когда вздумал передохнуть. Настя налила ему грушевого уз вара:
— Ты должен сейчас много есть, как наш пан Щенсный!
— Но он, наверное, очень толстый, твой пан? Если я буду таким, ты меня сразу разлюбишь!..
— А разве я тебя уже полюбила? Какой прыткий!.. — Вдруг Настя, точно испугавшись чего-то нагнулась к Еврасю и зашептала: — Понимаешь, он как раз не толстый! А лопает за десятерых, что я — за сотню, наверное! То есть когда гости у него, или сам обедает у какого шляхтича, так закусит и выпьет наравне со всеми. Но уж коли засядет один в своих покоях да велит подавать… — Не находя слов, Настя зажмурилась и помотала головою. — Нанесут ему всего — целые туши мяса, борща котел, вареников корыто… Он запрется, а через час-другой позвонит в колокольчик. Заходят слуги и видят: посуду будто псы вылизали, мухе нечем поживиться!..
— Ну и что? Самое панское дело — жрать в три глотки! — сквозь хохот еле выговорил Еврась.
Девушка надулась было, но увидев, как от собственного смеха задыхается раненый, снова бросилась кормить его «воскрешающим» кулешом…
Может, и вправду таковы были свойства дедовой стряпни, или, скорее, руки и улыбка кормившей умели лечить — но недели не прошло, как боль поотпустила Еврася, стал он бодро орудовать ложкою, да и сон сделался крепким, разве что мешал порою зуд от заживающих ран. Настя за каждой трапезой потешала и утомляла гостя неумолчным щебетом. Не терпелось ей показать себя чародейкою, наследницей отцова ведовства; но вперемежку с подлинными секретами натуры вдруг сообщала такое, что казак еле удерживался от обидного смеха… Однажды рассказала Настя, что известная трава шалфей, высушенная, истолченная и десять ночей проведшая под луною, в живых червей превращается; этих червей также надо высушить и размельчить, а порошком тем посыпать пятки: тогда любое желание твое исполнится. Другой раз огорошила: подсолнечник, завернутый в шелковую ткань с листьями лавра и зубом медведя и носимый незаметно при себе, обратит всех твоих врагов в лучших друзей… Особенно много знала девушка средств любовной ворожбы, вроде такого: «Найдя змею, прижимают ей шею рогаткою, а затем продевают иглу с ниткою сквозь глаза, говоря: «Змея, змея! Как тебе жалко твоих глаз, так, чтобы такой-то меня любил и жалел». Затем, находясь с любимым, надо продеть незаметно эту нитку в его платье. Пока нитка там, будет он тебя любить»… — «А выпадет нитка, конец любви?! Ну хоть пыль из жупана не выбивай!» — не утерпел тогда, съязвил Еврась, за что и получил подзатыльник.
Оказалось, что положили Еврася в Настиной Комнате; девушка жила теперь на отцовой половине, а сам Степан зачастую ночевал во дворе… Однажды утром, открыв глаза, увидел казак старого ведуна сидящим на краю полатей. Не спросил Степан, каково раненому, лишь ладонью поводил над лицом и грудью Еврася, точно ловил восходящее тепло. Окончив же, с лукавой серьезностью проговорил:
— Должно быть, не простых кровей ты, хлопче. Откуда родом?
Отсекая новые вопросы, резко сказал Еврась:
— На Сечи прозван Чернецом, там и род мой. Но Степан словно, не заметил отповеди:
— А отец твой кто?
— Не отцом казак славен, а делами! — вдруг закипел гневом, поднялся на локтях Еврась. — Сам по себе я, Степан, — таким меня и прими!..
Кряжистый ведун сидел непроницаем, насмешливо щурясь… Круглая голова его, сверху и снизу равно обросшая колючей седой щетиною, была чуть склонена к левому плечу… Вдруг поднялся Степан, как снизу уколотый; сказал кратко: «На Иванов день танцевать будешь», — и торопливо вышел.
Скоро казак уже ковылял в сумерках по саду, опираясь на буковую палку, поддерживаемый Настею. Раны стягивались с удивительной быстротою…
Под Троицу столь душная, липко-жаркая ночь навалилась на землю — даже здоровые, взмокнув от пота, воевали с приснившимися чудищами; а уж Еврась, от бездвижья тоскою съеденный, и вовсе сходил с ума. Хата казалась домовиною, гнетом на ребрах лежал потолок, не давая вздохнуть…
С кружащейся головой, охваченный странной бредовой легкостью, он спустил ноги на глиняный пол. Крадучись, вышел в сени, жадно выпил кружку воды. В пору безлунную не страшны были соглядатаи Щенсного — сам того не заметив, очутился казак во дворе.