— Право, это удивительно только потому, что Марк Красс жаден и скуп, — заметил Квинт Курион. — В конце-то концов для него двести тысяч сестерциев псе равно что песчинка в сравнении со всем песком на берегах светлого Тибра.
— Ты прав, — сказал с алчным блеском в глазах Луций Бестиа. — Действительно, для Марка Красса это сущая безделица. Ведь у него свыше семи тысяч талантов!..
— Да, значит, больше полутора биллионов сестерциев!
— Какое богатство! Сумма показалась бы невероятной, если бы не было доподлинно известно, что это именно так!
— Вот как хорошо живется в нашей благословенной республике людям с низкой душой, тупым и ничтожным. Им широко открыт путь к почестям и славе. Я чувствую в себе силы и способность довести до победы любую войну, но никогда я не мог добиться назначения командующим, потому что я беден и у меня долги. Если завтра Красс из тщеславия вздумает получить назначение в какую-нибудь провинцию, где придется воевать, он добьется этого немедленно: он богат и может купить не только несчастных голодных плебеев, но и весь богатый, жадный сенат.
— А ведь надо сказать, что источник его обогащения, — добавил Квинт Курион, — не так уж безупречен.
— Еще бы! — подтвердил Луций. — Откуда у него все эти богатства? Он скупал по самой низкой цене имущество, конфискованное Суллой у жертв проскрипций. Ссужал деньги под огромные проценты. Купил около пятисот рабов, — среди них были и архитекторы и каменщики, — и построил огромное количество домов на пустырях, землю приобрел почти даром; там прежде стояли хижины плебеев, уничтоженные частыми пожарами, истреблявшими целые кварталы, населенные бедняками.
— Теперь, — прервал его Катилина, — половина домов в Риме принадлежит ему.
— Разве это справедливо? — пылко воскликнул Бестиа. — Честно ли это?
— Зато удобно, — с горькой улыбкой отозвался Катилина.
— Может ли и должно ли это продолжаться? — спросил Квинт Курион.
— Нет, не должно, — пробормотал Катилина. — И кто знает, что написано в непреложных книгах судьбы?
— Желать — значит мочь, — ответил Бестиа. — Четыреста тридцать три тысячи граждан из четырехсот шестидесяти трех тысяч человек, согласно последней переписи населяющих Рим, живут впроголодь, у них нет земли даже на то, чтобы зарыть в нее свои кости. Но погоди, найдется смелый человек, который объяснит им, что богатства, накопленные остальными тридцатью тысячами граждан, приобретены всякими неправдами, что богачи владеют этими сокровищами не по праву! А тогда, ты увидишь, Катилина, обездоленные найдут силы и средства внушить гнусным пиявкам, высасывающим кровь голодного и несчастного народа, уважение к нему.
— Не бессильными жалобами и бессмысленными выкриками можно, юноша, бороться со злом, — серьезным тоном сказал Катилина. — Нам следует в тиши наших домов обдумать широкий план и в свое время привести его в исполнение. Души наши должны быть сильными, а деяния великими. Молчи и жди, Бестиа! Быть может, скоро наступит день, когда мы обрушимся со страшной силой на это прогнившее общественное здание, в темницах которого мы стонем. Несмотря на свой внешний блеск, оно все в трещинах и должно рухнуть.
— Смотри, смотри, как весел оратор Квинт Гортензии, — сказал Курион, как бы желая дать другое направление разговору. — Должно быть, он радуется отъезду Цицерона: теперь у него нет соперников в собраниях на Форуме.
— Ну что за трус этот Цицерон! — воскликнул Катилина. — Как только он заметил, что попал у Суллы в немилость за свой юношеский восторг перед Марием, он немедленно же удрал в Грецию!
— Скоро два месяца как его нет в Риме.
— Мне бы его красноречие! — прошептал Катилина, сжимая мощные кулаки. — В два года я стал бы властителем Рима!
— Тебе не хватает его красноречия, а ему — твоей силы.
— Тем не менее, — сказал с задумчивым и серьезным видом Катилина, — если мы не привлечем его на свою сторону, — а это сделать нелегко при его мягкотелости: Цицерон весь пропитан перипатетической философией[115] и ослабляющими дух платоновскими добродетелями, — то в один прекрасный день он может превратиться в руках врагов в страшное орудие против нас.
Трое патрициев умолкли.
В эту минуту толпа, окружавшая портик, немного расступилась, и показалась Валерия, жена Суллы, в сопровождении нескольких патрициев, среди которых выделялись тучный, низкорослый Деций Цедиций, тощий Эльвий Медулий, Квинт Гортензий и некоторые другие. Валерия направилась к своей лектике, задрапированной пурпурным шелком с золотой вышивкой; лектику держали у самого входа в портик Катулла четыре могучих раба каппадокийца.
Выйдя из портика, Валерия завернулась в широчайший паллий из тяжелой восточной ткани темно-голубого цвета, и он скрыл от жадных взглядов пылких поклонников те прелести, которыми так щедро наделила ее природа и которые, насколько это было дозволено, Валерия выставляла напоказ внутри портика.
Она была очень бледна, взгляд ее больших широко открытых черных глаз оставался неподвижным; ее скучающий вид казался странным для женщины, вышедшей замуж немногим больше месяца назад.
Легкими кивками головы и кокетливой усмешкой отвечала она на поклоны собравшихся у портика патрициев и, скрывая под милой улыбкой зевоту, пожала руки двум щеголям — Эльвию Медулию и Децию Цидицию. Это были две тени Валерии, неотступно следовавшие за ней. Конечно, они никому не пожелали уступить честь помочь ей войти в лектику. Усевшись в ней, Валерия задернула занавески и знаком приказала рабам двинуться в путь.
Каппадокийцы, подняв лектику, понесли ее; впереди шел раб, расчищавший дорогу, а позади следовал почетный конвой из шести рабов.
Когда толпа поклонников осталась позади, Валерия вздохнула с облегчением и, поправив вуаль, стала смотреть по сторонам, окидывая унылым взглядом то мокрую мостовую, то дождливое серое небо.
Спартак стоял вместе с Криксом позади толпы патрициев; он увидел красавицу, которая поднималась в лектику, и сразу узнал в ней госпожу своей сестры, его охватило какое-то необъяснимое волнение. Толкнув локтем товарища, он шепнул ему на ухо:
— Погляди, ведь это Валерия, жена Суллы!
— Как она хороша! Клянусь священной рощей Арелата, сама Венера не может быть прекраснее!
В этот момент лектика супруги бывшего счастливого диктатора поравнялась с ними; глаза Валерии, рассеянно смотревшей в дверцу лектики, задержались на Спартаке.
Она почувствовала какой-то внезапный толчок, как от электрического тока, и вышла из задумчивости; по ее лицу разлился легкий румянец, и она устремила на Спартака черные сверкающие глаза. Когда лектику уже пронесли мимо двух смиренных гладиаторов, Валерия раздвинула занавеси и, высунув голову, еще раз посмотрела на фракийца.
— Ну и дела! — крикнул Крикс, заметив несомненные знаки благоволения матроны к его счастливому товарищу. — Дорогой Спартак, богиня Фортуна, капризная и своенравная женщина, какой она всегда была, схватила тебя за вихор, или, вернее, ты поймал за косу эту непостоянную богиню!.. Держи ее крепко, держи, а то она еще вздумает убежать, так пусть хоть что-нибудь оставит в твоих руках. — Эти слова он добавил, когда повернулся к Спартаку и заметил, что тот изменился в лице и чем-то сильно взволнован.
Но Спартак быстро овладел собой и с непринужденной улыбкой ответил:
— Замолчи, безумец! Что ты там болтаешь о Фортуне, о каком-то вихре? Клянусь палицей Геркулеса, ты видишь не больше любого андабата!
И, чтобы прекратить смущавший его разговор, бывший гладиатор подошел к Луцию Сергию Катилине и тихо спросил его:
— Приходить ли мне сегодня вечером в твой дом, Катилина?
Обернувшись к нему, тот ответил:
— Конечно. Но не говори «сегодня вечером», — ведь уже темнеет: скажи «до скорого свиданья».
Поклонившись патрицию, Спартак удалился, сказав:
— До скорого свиданья.
Он подошел к Криксу и стал что-то говорить ему вполголоса, но с большим воодушевлением; тот несколько раз утвердительно кивнул головой; затем они молча пошли по той дороге, которая вела к Форуму и к Священной улице.
115
Перипатетическая философия — то есть философия Аристотеля и его школы, которая получила это название оттого, что Аристотель излагал свои мысли, прогуливаясь с учениками в саду Ликея (перипатетик — по-гречески «прогуливающийся»).