Утром они перебрели на наш берег с места своей ночевки. Мы сняли пойманную рыбу с перемета. Они сготовили нам завтрак. Потом мы стали купаться. Я все поглядывал на Джин и порой ловил ее взгляд на себе. В воде я обнял ее. Она сказала мне, что они остаются еще на сутки. Сидя на песке, мы с Плоскорожим глядели, как девушки вплывают в зелень океана и возвращаются на волне. Они были обе золотистые, точно кто расплавил весь береговой песок и влил в них. Плоскорожий изрек весомо: «Лондон». Я посоветовал ему проснуться — у нас нет денег. Он негромко ответил, что Джафа поможет. Он рассказал мне про десять эфиопских золотых монет. Мне это было не по нутру, но до жути не хотелось расставаться с Джин.
Солнце было уже на закате, когда мы пришли к Джафе. Он жил в миле от нас в сложенном из камня домишке с каменным же забором. Девчат мы оставили снаружи. Мы объяснили им, что только проститься зайдем. Мы вошли. Джафа сидел, очищая монеты. Я и сейчас помню запах очистителя. Пока я заходил с тыла, Плоскорожий сообщал ему, что мы двигаем в Лондон и оценим его помощь. Джафа ответил коротко и резко, и я обхватил его за шею. Он напряженно застыл под моей рукой, ощутив холодок ржавой старой бритвы. С этого момента он сидел смирно. Плоскорожий вернулся из спальни с коробкой от ботинок. Отсчитал пять толстых золотых кругляшков, приговаривая:
— Так-то лучше. Я ведь мог бы сообщить им про что-сам-знаешь, и ты сел бы за решетку. Возможно, и монеты конфисковали бы, ты б их, возможно, больше не увидел.
Джафа смотрел на него, как утопающий из глуби моря.
— Бедный старенький Джафа, — негромко приговаривал Плоскорожий. — Тебе пять и нам пять, чтобы всем без обиды.
Я убрал бритву. Сложил, пряча, лезвие. Я понял, что Джафа не дорожит монетами. Попросил Плоскорожий его как человек, он все те монеты отдал бы просто так.
— Пусть это будет тебе наукой, старая жаба, — сказал Плоскорожий, и я понял, что никогда в жизни не слагал он стихов — немых или каких бы ни было. Из двери мы не вышли, а бегом почему-то выбежали. Схватив за руку девчат, мы чесанули с обрыва на взморье. Джафа не отставал от нас, крича, что он живо распознал, что Плоскорожий за ягода.
— Нашего болота ягода!
Плоскорожий круто остановился. Пошел к Джафе. Джафа стоял ждал. Плоскорожий занес кулак.
— У тебя же теперь чурки нет, — сказал Джафа. — Придется рукой меня коснуться. — Он стоял усмехаясь, и Плоскорожий отвернулся.
Свет был уже лунный, но, идя обратно ко мне, Плоскорожий надел свои темные очки. Джафа стоял, глядя нам вслед. Мы догнали девчат и стали им плести, что Джафа пьян и злится за потерянную нами снасть. Девчата посмеялись, но я видел, что они встревожены. Я слышал, как, давно уже улегшись, они тихо переговаривались. Я убеждал себя, что это мне только почудилось, будто светловолосая Джин прячет от меня глаза. А утром девчат уже не оказалось.
Рыбу на перемете мы оставили чайкам. К полудню мы перестали спрашивать у встречных, не попадались ли им две девушки, темноволосая и светлая. До Плоскорожего не скоро дошло, что, даже если и отыщем их, дело все равно конченое. Первую монету мы сбыли жучку-перекупщику, и он нагрел нас, как и все последующие покупатели. Плоскорожий цедил слова все скупее. Иногда я ловил на себе его наблюдающий взгляд. В Шропшире где-то, в поле, я остановился поболтать с туристками, а он смылся, ушел от меня. И мне вздохнулось легче. Я нанялся в загородную гостиницу, в ночную смену. Когда действую теперь на коридорах один со своим набором сапожных щеток, шеренга туфель вдоль дверей кажется мне черной полосой прибоя. Я тоскую по светловолосой. Вспоминаю Джафу, и его песенка тихо звучит у меня в голове. Переметом селедку не поймаешь. Сельдь — рыба глубоководная. Требуется бот, большой невод. Глубоководье требуется знать. Из рыбы, населяющей моря, селедка — рыба явно не моя.
Руки
(Перевод О. Сороки)
Он ел обед в угрюмом молчании; он сознавал свою вину, и от этого угрюмел еще больше. Она почти не притронулась к еде, покормила младенца, и тот, уже выучившийся радовать родителей лепетаньем «па-па, ма-ма», был огорошен безучастным молчанием обоих.
Пообедав, он переоделся мешкотно и тяжело в шахтерскую робу. И стыд тяготил за себя вчерашнего, и тошно было идти в шахту, заступать в смену от трех до одиннадцати. Оттого он и напился вчера вечером — чтобы позабыть о неделе, лежащей впереди; а напившись, забыл обо всем, подрался во дворе пивной, порвал свой лучший костюм, а после на косых ногах, с двумя румяными бабехами под ручку, прошел по Главной улице — прямо к своему крыльцу, где стояла, смотрела жена.