— Прочтя об этом, — говорил он, — Poycтон немедленно идет в полицию и…
Однако порывам Героической Воли Роустона не суждено было совершиться, потому что в эту секунду в бар вошел Кенни и направился к их столу.
В этот вечер Кенни дал волю своей самовлюбленности, и его появление не прошло незамеченным даже в среде самых экстравагантных причесок и джинсов. На фоне Шараги он выглядел умопомрачительно. Его джинсы были тесны до неправдоподобия и полосаты. Его ремень был шире обычного и богаче обычного украшен латунными заклепками. Его свитер (знаменитая модель) был неповторим по своей зебровидной вязке. Под льющейся, вьющейся массой черных волос, благоухающих и пышных от «Pour les hommes», лицо его было замечательно глупым и красивым. Большие глаза смотрели бессмысленно, широкий чувственный рот был приоткрыт в придурковатой улыбке. Кенни всегда дышал ртом. В одном ухе у него была латунная сережка. Но, главное, для такого изощренного наряда ему не хватало росту. Когда он занял свое место рядом с Сюзанной, Редж нахмурился и, как только закончились первые приветствия, продолжал:
— Понимаете, в какой-то момент Роустон должен навязать свою волю властям…
Но Хагет не желал слушать. Он держал идиота Кенни в качестве талисмана и, относясь к нему со смешанным нежно-покровительственным чувством, не мог потерпеть, чтобы Редж затирал его карманного Мышкина. Хагет хозяин, сказал он себе, а не Редж.
— Заткнись, Редж, — сказал он. — К черту твоего Роустона и прочих вшивых сатанят-нигилистиков с их вонючей, жалкой местью обществу. Чем они лучше всех этих чертовых дон-жуанов, растиньяков, сорелей и остальной романтической шушеры? Связанные по рукам и ногам своей жалкой хитренькой волей, своим жалким умишком, своими мелкими, слишком человеческими уловками. Пусть станут за черту безумия и там обретут подлинное Видение и подлинную Волю — в желтом доме, со стариком Билли Блейком. — И когда Редж собрался возразить, он демонстративно отвернулся. — Сегодня Кенни двадцать один год, — сказал он, — мы празднуем его день рождения. — Вопрос был исчерпан.
Сюзанна взяла Кенни за руку. Она всегда мечтала обучать недоразвитых, исправлять правонарушителей. Ее переполняли материнские чувства, но вопреки всему она надеялась, что их сочтут чем-то большим и в Редже проснется ревность. Вначале она надеялась даже, что они и вправду станут чем-то большим, но Кенни был так бездеятелен с ней, так по-детски убаюкан близостью, что она ничего не испытывала. Шарага приняла их дружбу как подтверждение нормальных наклонностей Кенни, зато в ней впервые зародилось сомнение. Тем не менее она сжала ему руку и поцеловала его в губы. «Желаю тебе счастья, дорогой», — сказала она. И все остальные, кроме Реджа и Розы, подхватили ее слова.
Кенни вдруг застеснялся. Снисходительность Шараги согревала его, он воспринимал ее как доброту, не требующую услуг взамен, а такая, думал он, редко встречалась в его жизни. И это внезапное изъявление чувств растрогало его. Конечно, ему хотелось отпраздновать день рождения, но больше всего ему хотелось слышать беседу Шараги. Он не любил Реджа, даже испытывал радость, когда его громил Хагет; но все-таки Редж был важным человеком, вторым после Хагета, и воспользоваться днем его рождения для того, чтобы прервать излияния Реджа, — это казалось Кенни чуть ли не святотатством. Годы научили Кенни не только ненавидеть, но и угождать, и теперь он искал случая угодить Реджу. Ничто так не удивляло его в Шараге, как количество сочиняемых там пьес, романов и рассказов, да еще, пожалуй, странные имена героев — не христианские имена, как в других книгах, а какие-то странного вида фамилии вроде Горфита, Сугдена, Берлина или Роустона. Не ведая о предтече Д. Г. Лоуренсе, он самостоятельно пришел к выводу, что вожди, то есть, видимо, люди с Волей, отказываются от имен — ведь и Хагета иначе как Хагетом никто не называл. Возможно, что все эти странные герои произведений Шараги были как бы данью уважения Хагету. Кенни старательно запоминал их фамилии. И теперь он повернулся к Реджу и, употребив все свое обаяние, сказал:
— Мне кажется, Роустон довольно-таки напоминает Сугдена в пьесе Гарольда. В смысле, что он все делает вроде как с целью. — Как всегда, выговор у Кенни, в отличие от грамматики, был очень благородный. Вкупе с его миловидностью это внушало особенное отвращение Реджу.
— Ради всего святого, Хагет! — воскликнул он. — Если ты хочешь верить во все эти Достоевские мышкинские штучки, неужели нужно навязывать нам каждого слабоумного содомитика? Скажи хотя бы своему протеже, чтобы он не играл у меня на нервах.
Сюзанна и Хагет с тревогой посмотрели на Кенни: он столько раз рассказывал им о своем свойстве «заводиться» и не соразмерять силу. Но, слава богу, некоторые слова не встречались ему у Хэвлока Эллиса; вспышка Реджа явно привела его в замешательство.
— Слушай, Редж, — властно произнес Хагет. — Д. Г. Лоуренс был дурак. К счастью для человечества, труп его давно истлел. И не трудись перевоплощаться в него среди нас. У тебя борода не та. — После чего, повернувшись к Сюзанне, объявил: — Я думаю, праздничный обед у Вителлони, а ты, Сюзанна?
И через несколько минут Шарага увлекла Кенни на вакханалию пасты, рисотто и красного кьянти[36]. Единственное, что мог сделать Редж, это уговорить Розу остаться с ним в кафе, но она твердила: «Это глупость — пропускать вечеринку».
Сначала была идея отправиться к Хагету, захватив побольше испанского красного вина, и слушать там записи пенсильванских железнодорожных песен, исполняемых без сопровождения. Однако, когда подошла очередь фруктового салата и мороженого, душевный подъем Хагета породил другой план.
— Пойдемте к Кларе! — воскликнул он. — Она обомлеет от Кенни. Кенни, ты хочешь, чтобы от тебя обомлели, а? — Спиртное действовало на Хагета даже в самых малых количествах; он начинал задираться.
Прелести итальянской кухни быстро приелись Кенни; он был не особенно разборчив в еде и питье, но имел привычку к более роскошным трапезам, чем думала Шарага. Несколько бокалов вина вновь направили его ум на срочные поиски Правды.
— Я хотел вроде послушать, что ты скажешь, — ответил он Хагету, а Сюзанне, чью покровительственную руку у себя на талии он тоже начал ощущать как помеху в своих поисках, признался: — Понимаешь, времени у меня маловато, а про себя надо столько узнать. Я думал, они опять будут говорить про религию, философию, правду и всякое такое.
— Будем! — воскликнул Хагет. — Мы будем говорить о Правде и истинной праведности Воли до петухов. Но нет лучше места для этого, чем у Клары, Гетеры Хайгейта, Аспасии Арчуэя[37]. Она хранит загадку Сфинкса, Кенни, не говоря уже о секрете Сивилл.
Шарага слегка вытаращила глаза. Некоторые девушки ожили, ощутив прилив надежды; Хагет паясничал редко, но если паясничал, то это означало только одно: что он, подчинивший свою чувственность и даже больше — свои чувства железной дисциплине великого труда, настроен на сексуальный лад. Однако надежды девушек рухнули, ибо Хагет со свойственной ему прямотой объявил:
— Кроме того, я считаю, что мне пора с ней переспать. Она слишком много трудится на ниве искусств, ей нужен отдых.
Хагет смеялся нечасто, но уж если смеялся, то за восьмерых. И обычно ему вторила Шарага; однако в этот раз она не вторила. Она молчала. Потом одна из девушек, забыв о внушениях Хагета Сюзанне, произнесла: «Она ведь жутко буржуазная, Хагет». Другая сказала: «Она, наверно, довольно старая». Обе имели в виду одно и то же. Молодой человек в замусоленной кожаной куртке сказал: «Это благотворительная вылазка, Хагет, вот что это такое». Гарольд Гетли подслеповато моргал за стеклами очков: «Я думаю, она спит на шелковых простынях, — сказал он, — и если она помогла напечатать твои стихи, из этого не следует, что надо вступать с ней в такие короткие отношения». Клара Тёрнбул-Хендерсон была в их глазах одновременно неприкасаемой и недосягаемой. Рыженькая девушка Гарольда перестала маневрировать последней вишней в своем фруктовом салате. Она подняла голову и церемонно сказала: «Гарольд, я не испытываю желания тащиться в Хайгейт».
37
Улица Арчуэй-род проходит через Хайгейт, район в северной части Лондона; Аспасия — жена Перикла, стоявшая в центре интеллектуальной жизни Афин.