Выбрать главу

— Вон там перебило киль немецкому судну «Карл-Август». Я дожидаюсь, чтобы шторм поворочал его маленько — тогда монеты будут…

Каждое утро нас ласковым толчком будило солнце. Мы купались, спали, снова плавали. Джафа дал нам длинную снасть — перемет со многими крючками, и по утрам мы иногда снимали с перемета пять-шесть тресочек и камбалу-другую. Каждое утро Плоскорожий выходил навстречу Джафе, и я смотрел, как они неторопливо идут берегом, уперев глаза в приливную полосу. Их говор слышно было за милю. Я смотрел, как медленно растут их очертания. Я ставил их обоих пониже себя и все же завидовал им. Для меня не меняло дела, что Плоскорожий только играл в дружбу со стариком, подбираясь к толстым золотым монетам, вычеканенным в Дрездене для эфиопской казны. Плоскорожего с Джафой, я знал, тянет друг к другу. В то лето я познал ядовитый вкус зависти.

Потом Плоскорожий пошел однажды вечером глядеть монеты. Он был уверен, что Джафа подобрал на взморье сколько-то золотых и покажет ему. Он и меня позвал с собой, но при этом глядя куда-то вбок. И я остался сидеть и думать у своего костерка и заснул, ожидая. На следующее утро Плоскорожий не пошел навстречу Джафе. Я проснулся — он лежит и смотрит, как Джафа подвигается вдоль берега.

В нашу сторону Джафа не смотрел. Даже подойдя на сотню ярдов, он не поднял глаз. Плоскорожий напялил свои темные очки. Не спеша, по-судейски. Затем побежал к Джафе голый, но в очках. Он бежал, согнувшись, и кричал: «Греби обратно, жаба старая». Джафа остановился, качая головой, а Плоскорожий поднял на бегу черную от воды плавниковую чурку. Он бежал, горланя, и Джафа повернулся, пошел назад. Чурка угодила ему между лопаток, и он сунулся в песок, вспахав борозду подбородком. Плоскорожий стоял, уперев руки в бедра, и смотрел, как он подымается и медленно уходит. Джафа шел, опустив голову, но не глядя на кромку прибоя.

Весь тот день Плоскорожий не снимал своих очков. Мы насаживали наживку на крючки, и я знал — он все время наблюдает, изучает меня сквозь эти темные очки. Я молчал. Мне было жалко, что Джафа ушел; он помог мне куда глубже вникнуть в себя. Мне жаль было Джафу. Мы поплавали, легли спать, а наутро чуть не на каждом крючке оказалась треска. Прямо картина — перемет, во всю длину унизанный треской. Мы набили рыбой ящик, выброшенный приливом, и, сменяясь, потащили верхом вдоль обрыва, в поселок из автоприцепов, расположенный что-нибудь в миле от нас. Домики-прицепы стояли там рядами, как улицами. Продав всю рыбу, мы поосмотрелись кругом. Девушек оказалось там тьма, а мы были им в новинку — облитые загаром бородачи туземцы. Мы выбрали себе девушек по вкусу и назавтра пришли опять. Были там такие, что и деньги нам давали. Мы брали, что давалось, иной раз проводили там полночи. Мы оставляли их, уснувших на песке. Голышом переходили речку вброд, и река с нас смывала девушек. Они были не нашей породы — отряхнув с себя песок, они уедут домой и станут копить деньги на будущее лето или для медового месяца на пасху.

Так и шло лето. Однажды под вечер две незнакомые девушки стали с того берега речки глядеть, как мы наживляем крючки. Их заинтересовало, как мы ставим в море перемет, прижимаем дальний конец ко дну большими камнями. Девушки были в джинсах. Голоса были у них мягкие. Они не хихикали. Это был их последний ночлег у моря, утром они возвращаются в Лондон. Мы завели через речку разговор. Темноволосую звали Алисой, а светлую — Джин. Когда я встречался с Джин взглядом, меня била дрожь, и в ту ночь, лежа, глядя на звезды, я понял, почему Плоскорожий не делится своими стихами.

Утром они перебрели на наш берег с места своей ночевки. Мы сняли пойманную рыбу с перемета. Они сготовили нам завтрак. Потом мы стали купаться. Я все поглядывал на Джин и порой ловил ее взгляд на себе. В воде я обнял ее. Она сказала мне, что они остаются еще на сутки. Сидя на песке, мы с Плоскорожим глядели, как девушки вплывают в зелень океана и возвращаются на волне. Они были обе золотистые, точно кто расплавил весь береговой песок и влил в них. Плоскорожий изрек весомо: «Лондон». Я посоветовал ему проснуться — у нас нет денег. Он негромко ответил, что Джафа поможет. Он рассказал мне про десять эфиопских золотых монет. Мне это было не по нутру, но до жути не хотелось расставаться с Джин.

Солнце было уже на закате, когда мы пришли к Джафе. Он жил в миле от нас в сложенном из камня домишке с каменным же забором. Девчат мы оставили снаружи. Мы объяснили им, что только проститься зайдем. Мы вошли. Джафа сидел, очищая монеты. Я и сейчас помню запах очистителя. Пока я заходил с тыла, Плоскорожий сообщал ему, что мы двигаем в Лондон и оценим его помощь. Джафа ответил коротко и резко, и я обхватил его за шею. Он напряженно застыл под моей рукой, ощутив холодок ржавой старой бритвы. С этого момента он сидел смирно. Плоскорожий вернулся из спальни с коробкой от ботинок. Отсчитал пять толстых золотых кругляшков, приговаривая:

— Так-то лучше. Я ведь мог бы сообщить им про что-сам-знаешь, и ты сел бы за решетку. Возможно, и монеты конфисковали бы, ты б их, возможно, больше не увидел.

Джафа смотрел на него, как утопающий из глуби моря.

— Бедный старенький Джафа, — негромко приговаривал Плоскорожий. — Тебе пять и нам пять, чтобы всем без обиды.

Я убрал бритву. Сложил, пряча, лезвие. Я понял, что Джафа не дорожит монетами. Попросил Плоскорожий его как человек, он все те монеты отдал бы просто так.

— Пусть это будет тебе наукой, старая жаба, — сказал Плоскорожий, и я понял, что никогда в жизни не слагал он стихов — немых или каких бы ни было. Из двери мы не вышли, а бегом почему-то выбежали. Схватив за руку девчат, мы чесанули с обрыва на взморье. Джафа не отставал от нас, крича, что он живо распознал, что Плоскорожий за ягода.

— Нашего болота ягода!

Плоскорожий круто остановился. Пошел к Джафе. Джафа стоял ждал. Плоскорожий занес кулак.

— У тебя же теперь чурки нет, — сказал Джафа. — Придется рукой меня коснуться. — Он стоял усмехаясь, и Плоскорожий отвернулся.

Свет был уже лунный, но, идя обратно ко мне, Плоскорожий надел свои темные очки. Джафа стоял, глядя нам вслед. Мы догнали девчат и стали им плести, что Джафа пьян и злится за потерянную нами снасть. Девчата посмеялись, но я видел, что они встревожены. Я слышал, как, давно уже улегшись, они тихо переговаривались. Я убеждал себя, что это мне только почудилось, будто светловолосая Джин прячет от меня глаза. А утром девчат уже не оказалось.

Рыбу на перемете мы оставили чайкам. К полудню мы перестали спрашивать у встречных, не попадались ли им две девушки, темноволосая и светлая. До Плоскорожего не скоро дошло, что, даже если и отыщем их, дело все равно конченое. Первую монету мы сбыли жучку-перекупщику, и он нагрел нас, как и все последующие покупатели. Плоскорожий цедил слова все скупее. Иногда я ловил на себе его наблюдающий взгляд. В Шропшире где-то, в поле, я остановился поболтать с туристками, а он смылся, ушел от меня. И мне вздохнулось легче. Я нанялся в загородную гостиницу, в ночную смену. Когда действую теперь на коридорах один со своим набором сапожных щеток, шеренга туфель вдоль дверей кажется мне черной полосой прибоя. Я тоскую по светловолосой. Вспоминаю Джафу, и его песенка тихо звучит у меня в голове. Переметом селедку не поймаешь. Сельдь — рыба глубоководная. Требуется бот, большой невод. Глубоководье требуется знать. Из рыбы, населяющей моря, селедка — рыба явно не моя.

Руки

(Перевод О. Сороки)

Он ел обед в угрюмом молчании; он сознавал свою вину, и от этого угрюмел еще больше. Она почти не притронулась к еде, покормила младенца, и тот, уже выучившийся радовать родителей лепетаньем «па-па, ма-ма», был огорошен безучастным молчанием обоих.

Пообедав, он переоделся мешкотно и тяжело в шахтерскую робу. И стыд тяготил за себя вчерашнего, и тошно было идти в шахту, заступать в смену от трех до одиннадцати. Оттого он и напился вчера вечером — чтобы позабыть о неделе, лежащей впереди; а напившись, забыл обо всем, подрался во дворе пивной, порвал свой лучший костюм, а после на косых ногах, с двумя румяными бабехами под ручку, прошел по Главной улице — прямо к своему крыльцу, где стояла, смотрела жена.