Выбрать главу

Вот и фляжку оглядел я со всех сторон, отвернул крышку, но, увидев на донышке красную жидкость, пахнущую бутиловым спиртом, с сожалением выкинул, обозвав негодяем того шофера, который кинул здесь, загадив и без того унылый бережок, черный промасленный фильтр, тряпку и эту фляжку.

"Надо бы сжечь, - подумал я, - а бутылку закинуть подальше от берега. А то ведь кто-нибудь придет, увидит бутылку, поднимет ее, а потом со злостью треснет об землю, и тогда другой человек, который придет сюда после меня и после того, уже не ступит босой ногой на землю... Надо, конечно, закинуть бутылку или еще лучше отойти от воды подальше и закопать, а тряпку, фильтр и флягу сжечь. Я не уберу, кто же тогда? Если не я, то кто же?.. Другой внимания не обратит. Или чертыхнется со злостью и пройдет мимо. Надо сжечь. Как же иначе? Сидеть и возмущаться, что вот, дескать, какие на свете недоразвитые людишки, которым на других наплевать, на тех, которые придут после них на изгаженное ими место. Такие вот паршивенькие людишки, которым по какой-то странной случайности удалось в свое время родиться в образе человека, а не свиньи. Смотришь - вроде человек, а приглядишься - свинья. Впрочем, с кем не бывало!"

Так я думал и размышлял витиевато, понимая себя хорошим, сильным и здоровым человеком, который сейчас вот поднимется и соберет с жесткой и теплой земли всю эту грязь, оставленную другим существом, которое мнит себя человеком.

"Человек всегда, испокон веков, убирал грязь за скотиной, - думал я. Надо быть человеком".

Но лень была так всесильна, голове было так удобно на жестком спасательном поясе, земное притяжение, которое словно бы показать решило свою непреодолимую силищу, так примагнитило меня к сухой травке, всякие мухи, оводы и слепни, которые набрасывались на меня, мокрого, исчезли куда-то, никто не жужжал надо мной, не кусался - мне было так хорошо, я вдруг почуял запах тихой и разогретой воды, запах теплого ила и, закрыв глаза, подумал, что надо бы прикрыть голову, чтобы не напекло...

Каждый знает, как неприятно спать на солнцепеке, вернее, не спать, а просыпаться. В глазах серо, как будто все окутано дымом, как будто ты стал собакой и, как утверждают ученые, видишь мир только в черно-белых тонах, и не живой он перед тобой, а всего-навсего любительская тусклая фотокарточка. И ужасная тревога в душе. Какие-то панические вопросы теснятся в мутной голове: "Где? Что? Почему? Как? Гроза?"

Меня разбудил удар грома, и, очнувшись, я успел услышать замирающее окончание разгулявшегося по небесным гулким углам и коридорам резкого грохота.

Все так же палило солнце, и лишь над морем, отразившись у дальних его берегов, собралась какая-то мутная серость, похожая на тучку. Море все также было покойно, теперь только стеклянный его шар казался еще более выпуклым, словно серые отражения тучи выгнули светящуюся водную гладь.

Мир приобретал утраченные краски, и я уже видел сверкающий шар воды, желтый остров на склоне этого шара и серую дымку вокруг... Реальна была только лодка, которую я вытянул наполовину из воды и которая словно бы соединяла голубыми шпангоутами и веслами твердь земли и обманчивый, зыбкий, поблескивающий покой.

Я проклял свою лень, свой тяжкий сон и, чувствуя себя словно с похмелья, увидел вдруг слева от себя большое стадо черно-пегих коров. Коровы зашли в воду и, напившись, стояли по брюхо в воде, отражаясь в ней недвижимой чернотой. Другие лежали на берегу.

Было так тихо, что я услышал, как падали, ударяясь о воду, капли с черных губ молодой и статной коровы, которая в задумчивости созерцала светящийся простор воды. И все другие коровы - те, что стояли в воде, и те, что лежали в сырой осочке на берегу, - все они, казалось, находились в странном оцепенении. Глядя на них, я подумал, что это не стадо коров, каким я привык его видеть, а красивые животные, сами по себе, поодиночке пришли сюда на водопой, собрались тут вместе и теперь смотрели вдаль, прислушиваясь и зорко приглядываясь, принюхиваясь к недвижимому воздуху. Рогатые головы их были высоко и горделиво подняты, и чудилось, будто коровы эти способны при малейшей опасности стремглав умчаться лосиной рысью за голые бугры к далекому лесу.

Улыбка поползла у меня по щекам, когда я подумал так о коровах, и только тут увидел двух пастухов, которые лежали на сухом бугорке. Они были близко и видели, конечно, меня, спящего.

- Гроза, что ль? - спросил я, поглядывая в небо.

Один из них, босой, не услышав, читал газету, а другой - в кепочке, надвинутой на брови, откликнулся охотно:

- Слышно было, шарахнул гром... Выспался? Или гром разбудил?

- Хорошо, что разбудил, - ответил я. - Сгорел бы тут совсем. - И пошел к ним знакомиться.

Тот, что газету читал, был, видимо, глуховат, взгляд его мутных, голубых глаз напряженно ощупывал каждое мое слово, и, наверное, не все он понял из того, что я говорил. Впрочем, это и неинтересно ему стало, потому что он вскоре снова уткнулся в свою газету и уже не прислушивался. Босые его ноги, большие и словно бы топором тесанные, высунувшись по щиколотку из помятых в сапогах брючин, в каком-то отрешенном блаженстве тихонечко терлись пятками друг о дружку, и звук от этого получался такой, как если бы кто-то ножичек поблизости точил о наждак, аккуратно и осторожненько. Резиновые сапоги стояли рядом.