Выбрать главу

Впрочем, что это я про горб? У них-то как раз горба и не было!

Ведь "горб верблюжий такой неуклюжий" вырастает "у тех, кто слоняется праздный", а эти копали "до десятого пота".

Что было до их титанического труда? Сюсюканье "Задушевного слова"?

"Кто вас, детки, крепко любит?

Кто вас нежно так голубит?

62

Не смыкая ночью глаз,

Кто заботится о вас?

Мама золотая —

Все она родная".

А тут в одном только Ленинграде — Житков, Бианки, Пантелеев, Хармс, Чуковский, да, между прочим, и сам Маршак.

А редактора какие: Любарская, Задунайская, Габбе, Лидия Корнеевна Чуковская. И опять же сам Маршак.

По воспоминаниям десятков людей редактор он был удивительный.

Вот у Субботина фраза:

"Отчетливо помню сейчас тот испуг, который я пережил".

А вот после маршаковской правки:

"Я до сих пор помню, как я испугался".

Даже не верится, что здесь тоже восемь слов, настолько все прозрачнее и точнее.

Но Самуил Яковлевич был не просто советчиком, а диктатором, которого раздражала непонятливость и медлительность. Он нетерпеливо вписывал в чужую рукопись свои абзацы, куски, перекраивал композицию.

Его вставки были всегда к месту и хороши. Но талантливых людей это подчас било по самолюбию: "Пусть хуже, да мое!"

Самолюбие самолюбием, а вкус вырабатывался отменный, и чуть ли не вся лучшая часть детской литературы прошла через это горнило.

Однако, и худшая тоже.

Всю эту шушеру вполне устраивало, что Маршак писал за них. «Юнармия», "Записки подводника", "Мальчик из Уржума" — всюду чувствуется его хватка.

"Узнаю тебя по рычанию, лев!"

А теперь пойдут печальные страницы, но из песни слова не выкинешь.

Самуил Яковлевич оказался человеком несмелым. Когда начались аресты и он был еще в силе, он не пробовал вступаться ни за кого: ни за Белых, ни за Серебрянникова.

63

Текки Одулок (маленький юкагир) — вот о ком надо здесь рассказать. Сейчас вы поймете почему.

Юкагиры — крохотный народ, живущий на севере Якутии. Один юкагир начал сочинять стихи и рассказы, и его отправили учиться в Ленинград, в Институт Народов Севера им. Енукидзе.

Текки Одулок окончил институт и написал прекрасную повесть "Жизнь Имтеургина Старшего". Маршаку она понравилась чрезвычайно. Он показал рукопись Сейфуллиной, та Горькому — оба были в восторге — и повесть напечатали.

Но Текки Одулок жил и радовался недолго — его тоже затянуло в тюремный водоворот.

В журнале «Пограничник» появился захватывающий репортаж. Оказывается, когда юноша-юкагир ехал в поезде Владивосток-Москва, его выкрали из вагона, убили и подменили японским шпионом.

Тот, выполняя секретное задание, окончил институт, постепенно повышаясь в чинах, и дослужился до полковника японского генерального штаба.

Парадокс заключался в том, что знаменитую повесть написал в таком случае не сам Одулок, а японский полковник. Но это никого не смущало.

А кто попался на обман? Маршак! А, может быть, не попался?

И в деле, заведенном по доносу писателя Григорьева, пошла эта первая козырная карта.

Вот еще один отрывок из воспоминаний Евгения Шварца:

"Как человек увлекающийся, Маршак, случалось, ошибался в выборе учеников и вырастил нескольких гомункулусов, вылепил двух-трех големов. Эти полувоплощенные существа, как известно, злы, ненавидят настоящих людей и в первую очередь своего создателя".

Несколько писателей — Григорьев, Голубева, Мирошниченко — выступили на открытом партийном собрании с заявлением, что Маршак — английский шпион.

Доказательства?

Помогал японскому собрату, долго жил в Англии (где

64

по, по всей видимости, и завербовали), постоянно переводит с английского.

Разве не достаточно?

В адрес Самуила Яковлевича полетела телеграмма:

"Гражданин Маршак! Прошу дарственную надпись на моей книге считать недействительной. Григорий Мирошниченко".

Маршак спасся бегством. Он перебрался в Москву. Профессор Сперанский, чтобы уберечь, спрятал его к себе в клинику. Но ведь в больнице нельзя лежать вечно.

И все-таки решение Самуила Яковлевича было единственно верным.

Надежда Яковлевна Мандельштам писала позже, что был такой способ — сменить город. Изредка номер проходил карательная машина работала неслаженно.

Однажды, весной 38-го года, Маршак робко вышел, чтобы купить газету, и на первой странице увидел указ: правительство награждало его орденом Ленина.

Тьма расступилась. Пришли — и уже насовсем — вдохновение, труд, почет, богатство, и, по-моему, даже в семье неприлично было говорить о пережитом кошмаре.

Нарушил это правило только Григорьев. Он приехал в Москву, готовый валяться в ногах, умолял о встрече, но Маршак его не принял.

И поступил мудро.

В той же ситуации Зощенко простил Катаева, тронутый его раскаянием и слезами, но когда развернулась травля, Катаев написал второй донос.

А в 1978 году мои друзья слышали его речь на вечере памяти Зощенко.

Седой, скорбный, он говорил об их многолетней дружбе и окончил проникновен-ными словами:

— Доброго пути тебе, Миша…

Какого пути? Посмертного?

Всему залу было известно, что Зощенко, хотя вроде бы и скончался на воле, по сути убит. Но мало, кто знал, что убит он не без помощи этого хамелеона.

А теперь я обращаюсь к памяти. Память, память, служи

65

мне, пожалуйста! Я всегда относился к тебе с недоверием. Мне приносят письма и документы и я с изумлением убеждаюсь, что они почти ничего не добавляют, настолько ты свежее и достовернее.

Я сижу у Маршака — в Москве, на улице Чкалова, в низком неудобном кресле, а он напротив — в своем любимом, вертящемся.

На столе еще нет знаменитой книжки, обтянутой клетчатой материей — ну такой, из которой делаются шотландские пледы, и дружеская рука не надписала еще:

"Моему лучшему переводчику от мэра города Глазго и от меня. Роберт Берне".

Эту прелестную надпись я не увижу. Мне расскажет о ней в 63 году моя жена Лиля.

И Самуила Яковлевича я тоже больше не увижу, хотя буду много раз говорить с ним по телефону.

Но это — после войны. А сейчас она только началась.

Маршак дымит папиросой, покашливает, читает. Если закрыть глаза, совсем как тогда, на пароходе.

И снова все в первый раз, из первых уст:

"Забыть ли старую любовь

И не грустить о ней?

Забыть ли старую любовь?

И дружбу прежних дней?"

Боже мой, до чего хорошо!

Война только началась. Мы приехали в Москву на пару дней по делам агитбригады. Меня принесли на стуле-носилках мои товарищи Илья Ольшвангер и Женька Гвоздев. Как это замечательно, что Маршак зазвал нас в гости.

Экономка Розалия Ивановна угощает нас печеньем, приговаривая мягко, с немецким акцентом:

— Кушайте, кушайте… Воет сирена. Маршак поддразнивает:

— Розалия Ивановна, ваши прилетели!

А когда звучит отбой, ласково прощается с нами, сует

66

мне плитку английского шоколада, и я последний раз чувствую пушистое прикосновение его щеки.

Маршаку принадлежит много глубочайших мыслей о жизни и о творчестве.

"Человек должен быть суверенным, как держава. Никто не назначит вам цены. Только вы сами".

Цену он себе понимал. Хотя суверенным не был. Наоборот, постоянно становился все более маститым и официальным.

Художник Соколов писал:

"Самуил Яковлевич плохо знает Москву. Просто ему не приходится ходить. Некогда. Он ездит на машине".

Слово «некогда» тут ничего не спасает.

Я с грустью перебираю его фотографии. Вот со Сталиным. Вот с Горьким. Вот с Фадеевым. А где же с Пастернаком, Цветаевой, Мандельштамом? Ведь они современники!

Алик Гольдберг, осаждавший его визитами, спросил, нравятся ли ему стихи Пастернака?