Выбрать главу

Я умру в этом поле нагом…

Ничего. Не погибну. Не сдохну.

Уноси меня к югу, вагон.

Увози меня к югу, теплушка.

Я измучен. Подвинься, сержант.

Словно чая зеленого кружку,

Поднесу я к губам Самарканд.

По-узбекски бормочет арык нам,

Все вокруг — в голубом, золотом…

Не могу! Не хочу! Не привыкну!

Лучше в гости приеду потом.

Я вернусь в свой расстрелянный город,

В злую юность свою — в Ленинград.

И когда мне исполнится сорок,

Он прекраснее станет стократ.

А когда пятьдесят мне подкатит

И сдавать мое сердце начнет,

Он меня, словно ветер, подхватит,

Петушиное слово шепнет.

Будет день этот в облачной пене,

Будет память, как шрам ножевой, —

И спущусь я к Неве по ступеням,

И воды зачерпну я живой.

126

НЕ СКАЗАВ НИ СЛОВА-

Где он, сосед по купе, убийца мамы — молодой, холеный? Утром, не сказав нам ни слова, не предупредив, он привел патруль и снял с поезда отекшую от голода женщину и ее парализованного сына, потому что ночью они чесались. И мы добирались от Рязани до Ташкента больше месяца. А тот поезд домчал бы нас за три дня. И мама была бы жива, была бы жива…

ПОСЛЕДНИЙ ДАР МАМЫ –

Средняя Азия началась для нас с Ташкента, с загородной больницы.

Болезнь называлась пеллагрой. Все тело стало шершавым, как у ящерицы.

Мама лежала в другом отделении, на первом этаже.

Иногда меня сажали снаружи на подоконник, и я видел ее бедное распухшее лицо.

Ей нельзя было пить. Но ее мучила жестокая жажда, и она пила воду — стакан за стаканом, и с каждым глотком в нее входила смерть.

Она то жалобно стонала, то теряла сознание и бредила. А я гнал от себя этот ужас и верил: мама останется со мной, даже в осажденном Ленинграде женщины умирали реже.

Как-то ночью меня разбудили и сказали, что маму увезли в институт переливания крови. Толстая заспанная узбечка передала мне помятый кожаный чемодан с отлетевшими застежками и конверт, несколько сторублевых бумажек, последний дар мамы.

СПРАВКА –

Гражданка Друскина Двоше—Родель Эльевна находи-лась на излечении в стационаре института переливания с 11 /IV-42 г. по … умерла 24/IV-42 г. в 8 часов вечера.

127

Результат лечения: поступила в институт без хлебной карточки, как эвакуированная из Ленинграда. Зарегистрировано в реестре за № 7431.

ТОРЖЕСТВЕННОЕ ПОСЕЩЕНИЕ-

Я лежал по обыкновению на скамейке в больничном дворе, когда ко мне в гости пришли пионеры.

До какой-то ташкентской школы докатилась весть, что в пригородной больнице находится комсомолец, участник обороны Ленинграда. Да и статью в «Огоньке» они, вероятно, читали.

Они хотели обставить все как можно торжественнее, явились с барабаном и, по-моему, с развернутым флагом.

Я лежал грязный, оборванный, на свесившемся до земли матраце. Кругом сидели, лежали, бродили страшные, изможденные люди.

Я обнимал за плечи нарядных двенадцатилетних ребятишек, рассказывал о Ленинграде, но они все время растерянно косились по сторонам.

Слух у меня был еще острый и я уловил, как учительница шептала пионервожатой:

— Какой ужас!

Неохота говорить правду, но в этом шепоте не чувствовалось жалости. Обе они были просто шокированы.

Взрослые постарались поскорее увести своих питомцев. Больше ко мне пионеры не приходили.

О ПОДЛОСТИ-

У меня мало в жизни позорных минут, подлых поступков. Но они есть, как в жизни каждого человека.

Жаркий ташкентский день. Я лежу на скамейке посреди двора. Около меня прямо на траве расположилась группа

128

больных. Один из них разоткровенничался и рассказывает мне, как он сидел в лагере.

Это моя первая встреча с ГУЛАГом. Я еще ничего не знаю, ничего не понимаю. Слушаю с интересом, но без эмоций.

И вдруг меня пронзает, как штыком. Собеседник говорит о моем дальнем родственнике Давиде Выгодском — (неразб. Д.Т.) и превосходном писателе тридцатых годов — пожалуй, немного черезчур изысканном и утонченном. Я слушаю о его невыносимых мучениях. О том, как над этим неженкой издевались заключенные. О том, как он ослабел, не мог выходить на работу и не получал свою пайку. А потом умер и целый день валялся голый на снегу.

(Через несколько лет, в Ленинграде, меня навестила его женa Эмма Выгодская, красивая и гордая женщина. Я все время с ужасом думал, какую боль могу ей причинить. О нем же она ничего не знала с момента ареста. И я очень боялся проговориться.)

Между тем, настало время обеда. Разливали какую-то бурду. Каждую порцию провожали настороженными глазами. Раздатчица жалела меня и налила похлебки погуще. Мой собеседник приподнялся навстречу миске и спросил изумленно:

Кому это?

И я ощетинился, как волк. Глядя на него в упор, я отчеканил:

— Это мне!

Он отвернулся и угрюмо замолчал.

Лучше бы в моей жизни не было этого дня!

ИНВАЛИДНЫЙ ДОМ-

Из ташкентской больницы в Самарканд меня сопровождали две санитарки. От вокзала в город ехали мы на «кукушке» (паровозик с одним вагоном). День был ветренный, морозный. Я сидел на ступеньке, держался за метал-

129

лический поручень, и пальцы закоченели так, что я боялся свалиться.

Директор инвалидного дома, которому я был представлен как писатель, встретил меня поначалу радушно и даже подобострастно: накормил вкуснятиной, в то время совершенно немыслимой. Я еще подумал: "Откуда это у него?"

Так меня кормили целых три дня. Но когда я увидел что едят другие, я на этот раз, к чести своей, потребовал, чтобы меня уравняли со всеми. С этого начался мой конфликт с директором.

Пища была ужасной. То в одной, то в другой палате умирали от истощения. По сути, для меня это явилось продолжением блокады.

Чтобы как-то оправдать такое питание, директор сделал ловкий ход. Зарезали ишачонка и пару дней давали на обед мясной суп. Но потом нас почти вообще перестали кормить, уверяя, что все деньги ушли на мясо.

Я помнил, как меня встретили, и понимал, что нас свирепо обворовывают. Я написал письмо в СОБЕС и стал подбивать остальных на коллективную жалобу.

Директор пришел ко мне, выгнал соседей из палаты и принялся уговаривать. Он сулил мне человеческую еду и чистое белье. И при этом добавлял:

— Напрасно жалуетесь — моя жена депутат районного совета.

В заключение директор заявил, что если я не угомонюсь он добьется моего перевода в маленький инвалидный дом где-то в кишлаке, кажется, под Кокандом. Это была серьезная угроза. Не знаю, почему он ее не осуществил. Наверное все-таки боялся.

Меня окружили обломки судеб и надежд.

Ходил, гордо закинув голову, «композитор» — узкоплечий, длинноволосый, насквозь просаленный субъект, не написавший, — думаю, — ни одной ноты.

Соседнюю со мной койку занимал слепой багроволицый мужчина по фамилии Побережнюк, эвакуированный из Одессы.

130

Он часто повторял одну и ту же фразу:

— А мою дочь сейчас, должно быть, немец ебет…

Говорил он это без злобы, пожалуй, даже с какой-то завистью.

Мерзкий был человек!

Орала и материлась на каждом шагу Лида — полная, прихрамывающая на одну ногу бабенка, спавшая поочередно с директором и бухгалтером. Остальные женщины относились к ней брезгливо и ненавидели: то ли из ханжества, то ли из зависти.

От Лиды я впервые услышал слово — «фальшисты». А еще она говорила: "Я выикуировалась из Новгорода и вкуировалась в Самарканд".

Заглядывал отвести душу Карл Гетцель — баварец, бывший боец интербригады. От него (а не от Буша) я узнал песню:

"Die Heimat ist weit,

doch wir sind bereit".

Всю жизнь в индоме Карл воспринимал, как тяжелое унижение. Он говорил, что это временно, что его не забудут и в самое ближайшее время снова вызовут в Коминтерн на большие дела. Но телеграммы все не было, и однажды он исчез, уехал в Москву самовольно. Через неделю он вернулся, как побитая собака.