В руках у него была аккуратная книжечка — Депутат Верховного Совета СССР. Испугался он ужасно.
— Как же это случилось? Вот беда! И не приказал, попросил:
— Ребята, вы его домой отведите… тихонько, вежливо… до самой квартиры…
На обратном пути Женя не выдержал.
— Что же ты, дядя? — сказал он. — Депутат Верховного Совета, а так напиваешься.
И вдруг пьяный заплакал.
— Деточка!.. Какой я депутат? Я — говно. Я токарь хороший… у станка стоял… Все уважали… А тут…
И, махнув рукой, повторил:
— Какой я депутат? Я — говно!
ПОЛКОВНИК НУЖИН-
До Лазаря Абрамовича в маленькой двухкомнатной квартире, в которой мы занимали одну комнату, соседствовал с нами полковник в отставке по фамилии Нужин — широкоплечий человек с тупым рябоватым лицом.
Разговаривать с ним было противно, но интересно.
Он хвастался:
— Я был командир строгий — у меня два солдата застрелились.
163
И охотно рассказывал о службе на Дальнем Востоке:
— Ведь мы Японию как обманули? Войну начали по местному времени, а объявили по московскому.
Очень он гордился этой подлостью! Однажды он постучался в мою дверь весело-возбужд ный:
— А ко мне на день рождения генерал придет.
— Ваш друг?
Он посмотрел на меня, как на идиота.
— Какой друг?.. Генерал… Я его подчиненный. И заторопился на кухню — обрадовать жену. Вероятно, это был лучший день его жизни.
"А соседи говорят:
Ваши спички не горят,
Ваша лампочка потухла,
Ваша курица протухла,
Ваша верная жена
Абсолютно неверна.
Я соседям отвечаю:
Мол, не лучше ль выпить чаю?
Я, мол, старый их сосед,
У меня претензий нет.
Только детям их поганым
Стыдно шарить по карманам.
А за окнами Нева,
На Неву летит листва.
Осень, шпиль, решетка сада…
И не ты ль, моя отрада,
Золотую эту грусть
С детства знаешь наизусть?"
164
ЧЕХОСЛОВАКИЯ –
Утром позвонил Володя Фрумкин: Лева, ты уже вывесил черный флаг? А что? Сегодня наши войска вступили в Чехословакию.
За несколько месяцев до этого Н. приводила к нам двух прелестных чехов — Зденека и Гелену.
Перебивая друг друга, они восторженно рассказывали о всенародном ликовании, об отмене цензуры, о равноправии, о том, как на каком-то собрании люди запросто подходили к Дубчеку, беседовали с ним, а кто-то от полноты чувств даже взял его за пуговицу.
Мы слушали их с грустью.
Лиля спросила.
— Чему вы радуетесь? Неужели вы думаете, что мы это допустим?
Они поглядели на нее с огорчением, дивясь бестактной нелепости вопроса.
И вот…
Это была блестящая операция, особенно воздушная карусель над Прагой.
Солдатам отдали приказ: выстрел — очередь, на очередь — залп.
Девятнадцатилетние парни шумно радовались походу, но когда раздали индивидуальные пакеты, у многих на лбу выступили капли пота.
Однако, как известно, все обошлось.
Наши войска молниеносно заняли главный объект — здание ЦК коммунистической партии. Правительство арестовали и увезли в Москву.
Я хорошо помню эти дни — ледяной ветер отчаяния и стыд. За себя и за чехов. Прости меня, Чехия, и за чехов.
Что за манера пускать к себе оккупантов — то немцев, то нас?
Ведь у них была регулярная армия! Ну, конечно, мы бы
165
их разбили, но день-два они бы сражались, и весь мир явно
бесспорно видел бы, что это оккупация.
Цветаева писала:
"Но пока есть во рту слюна,
Вся страна вооружена".
Я не мог с ней согласиться.
Что за оружие слюна? Ничего, утремся.
Дубчека поставили лицом к стене, руки на затылок, он согласился после этого снова возглавить ЦК. Как можно идти на такое?
Так думал я тогда и тут же грубо себя одергивал:
— Заткнись! Какое право имеешь ты, оккупант, рассуждать, как должен был бы вести себя оккупированный тобой народ?
Да, тобой, потому что ты частица своего народа, выступающего в роли жандарма, душителя и палача.
А что сделал ты, ты сам? Повозмущался в узкой безопасной кампании? И все?
Ах, ты еще написал стихи? "Не вынесла душа поэта"? Ну что ж, приведи их, если хочешь, в свое утешение, побарахтайся, высунь хоть ненадолго голову из грязи:
Ты теперь товарищ мой и брат,
Гитлеровской армии солдат.
Я напьюсь воды из синей Влтавы,
Молодой и сильный как гроза,
И девчонка, родом из Остравы,
Плюнет мне в бесстыжие глаза.
Я увижу площадь городскую
В острых шпилях, в острой тишине,
И рука словака нарисует
Свастику на танковой броне.
Я войду в собор Святого Витта,
В полутьме пристроить пулемет,
А когда я выйду деловито,
У порога встречу весь народ.
166
И тогда я автомат тяжелый
Вскину по приказу из Кремля…
И поднимут кулаки костелы,
И завоет чешская земля…
Ты теперь товарищ мой и брат,
Гитлеровской армии солдат!
А сейчас вспомни, пожалуйста, как ты записывал это стихотворение.
Ты теперь товарищ мой и брат,
Ленинградской армии комбат.
Я напьюсь воды из синей речки,
Молодой и сильный как гроза,
И девчонка, родом из местечка,
Глянет мне в красивые глаза.
Вот так я его записывал — из осторожности или из трусости, не все ли равно?
Ведь я не мог себе представить, шифруя свой крамольный стих, вместо того, чтобы пустить его по рукам, ни живого костра Яна Палаха, ни Хартии 77, ни патетического выхода па Красную площадь.
Я уже думал, но еще не смел, потому что не стал еще самим собой. И не был еще самим собой год назад, когда начинал свою книгу.
Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Сегодня я пишу не стихи, а прозу. А проза пишет меня.
МЫ-
Господи, да что же это такое! Почему я все время говорю «мы»? "Мы вступили в Чехословакию", "Мы заточаем людей в психбольницы…"
Что общего у меня с этими выродками, сидящими наверху?
167
Почему горит во мне, не переставая, чувство вины и стыда?
Вчера Лиля ездила с Наташей в Тарту. Вернулась огорченная.
Даже она, даже моя умная Лиля не понимает.
— За что же им меня-то ненавидеть? Я же их не оккупировала?
Нет, оккупировала!
Если бы они знали Лилю, они бы, может быть, и полюбили ее. Любят же они Лотмана.
А так она — русская, оккупантка, нагло разъезжающая на машине по их земле.
И если бы где-нибудь в оккупированной стране выстрел сразил моего друга или жену, я бы и в страшном горе своем осознавал, что это пуля справедливая.
ЗАЧЕМ ТАКОЙ ПЛАКАТ? –
На всю жизнь запомнилась мне поездка из яркого богатого Крыма в Ленинград накануне пятидесятилетия.
Вся страна была затянута кумачом. (Трудно даже представить: какие деньги ушли на это!) На страшных черных избах-развалюхах почти совсем закрывая их, алели полосы материи с лозунгом: "Вперед, к победе коммунизма!" И мы мчались на поезде вперед, к победе коммунизма, а в мозгу крутились строчки Блока:
"Зачем такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят —
А каждый раздет, разут".
Но эти строчки, мысли и вообще все на свете перекрывало радио. Оно гремело в каждом купе. Передавали отчетный доклад.
Свой репродуктор нам удалось как-то испортить. Но в коридоре голос орал, как резаный.
168
А на полке, напротив нас, сидел огромный добродушный украинец. Он боялся, что мне скучно, и занимал меня бесконечными, пустыми разговорами. Когда же темы иссякали, он пел мне одну за другой советские песни.
И, теряя свою иронию, в мозгу, на полном серьезе, опять возникали строчки Блока:
"Ох, матушка заступница!
Ох, большевики загонят в гроб!"
ЛЮБИМЫЙ ЕВРЕЙ КОРОЛЯ –
Как-то Ося Домнич привел ко мне своего родственника — директора большого завода. Это был одетый с иголочки интеллигент лет сорока пяти с выразительным энергичным лицом. Я еще не встречался с советским работником такого ранга.