Выбрать главу

Группа моряков отправляется на задание. Берут только самых достойных. Каждый выходит и рассказывает товарищам о себе.

В густом махорочном зале отрывисто падают слова:

— Родился тогда-то. Отец — рабочий, мать — крестьянка.

— Родился тогда-то. Мать — ткачиха, отец — кочегар. И вдруг, нарушая безупречность биографий:

— Мать — прачка, отец — белый офицер.

Неистовство негодования, выкрики, свист. Но матрос невозмутимо поднимает руку:

— Спокойно, товарищи. Бывшего отца я отвел в ЧК.

И над судьбами этих аспидов, отцеубийц — героев советской классики — сияет эпиграф, выведенный бестрепетной рукой Алексея Толстого:

"В трех водах топлено, в трех кровях купано, в трех щелоках варено, чище мы чистого".

Эту чистоту преступления во имя идеи четко и убежденно сформулировал, к сожалению, мой любимый поэт Эдуард Багрицкий устами своего вымышленного ночного гостя — Феликса Дзержинского:

"Век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой.

………………………………………..

Оглянешься — а вокруг враги.

Руки протянешь — и нет друзей.

209

Но если он скажет: „Солги", — солги.

Но если он скажет: „Убей" — убей".

О Багрицком я написал стихи:

А он выкашливал клочья легких

В платок кровавый,

И было душно от ранней зорьки,

От ранней славы.

Волна встречала, седло качало,

Качала койка.

Убей — кричала, солги — кричала:

Умрешь — и только.

Век не упросишь, век не охватишь,

Он — пуля в спину.

Убей — он скажет.

Женой заплатишь,

А после — сыном.

А синий ветер читал страницы

Из слова в слово,

И в этой жизни, как говорится,

Все было ново:

И мир, куда он пришел как порох,

Пришел как нищий,

И первый зяблик, и первый шорох

Песка о днище.

И море, море — обитель шума,

Его таласса…

А по ночам он думал думу

Про Опанаса.

Багрицкого похоронили с почетом. Гроб стоял на пушечном лафете. До Новодевичьего его провожал конный эскадрон с шашками наголо.

А вскоре после этого — по формуле «солги», «убей» — жену его посадили как врага народа.

Но в 33-ем, когда писалась поэма, поэт еще не мог представить, к чему призывали его строки.

"Дума про Опанаса", гражданская война. Где-то, далеко

210

от Украины, над рекой Урал, поет русскую народную песню красный командарм Чапаев. В сталинское время мы все могли бы подтянуть ему:

"Черный ворон, что ты вьешься

Над моею головой?"

Но никто из нас не мог бы с уверенностью пропеть вторую половину строфы:

"Ты добычи не добьешься:

Черный ворон, я не твой".

По улицам кружили "черные вороны" — так окрестили тюремные машины. По ночным лестницам звучали шаги.

Мой знакомый Семен Слевич, услышав приближающийся зловещий топот, распахнул окно и хотел выброситься с четвертого этажа, но жена повисла на нем и удержала.

Еще страшнее получилось у Добиных. Шли именно к ним.

Когда шаги смолкли и раздался звонок, Александра Александровна (оба они были уже у дверей) обхватила шею мужа и шепнула:

— Молчи!

Они затаили дыхание — два белых дрожащих призрака, которых словно сдуло с постели ледяным ветром.

Звонили долго. Потом стали стучать. Грохот усиливался: барабанили руками и ногами.

Донесся голос:

— Да они, наверное, дома не ночуют.

— Постучи опять. Постучали.

— Говорю тебе, дома нет. Пойдем в квартиру напротив. Так они и спаслись. Забрали соседа по площадке. Какая

разница? План все равно был выполнен.

Это ощущение ночного предарестного ужаса гениально выразил Мандельштам:

"Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок.

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,

Шевеля кандалами цепочек дверных".

В 37-ом году в Дом творчества «Коктебель» приехал парторг ленинградской писательской организации Григорий Мирошниченко — дюжий мужчина с хмурым казацким лицом.

Он вышел к ужину, поставил перед собой бутылку водки, пил раз за разом, быстро опьянел и вдруг, резко отодвинув тарелку, поднялся. Все оглянулись.

— Простите, товарищи, — сказал он, — я должен вас покинуть. Я очень устал. Я боролся с врагами народа.

Он пошатнулся и уперся кулаками в скатерть.

— Я боролся с врагами народа, — повторил он. — Я приехал сюда отдохнуть. И что же я вижу?

Он обвел всех ненавидящим взглядом:

— Кругом одни враги народа. Не с кем за стол сесть!

В столовой повисла абсолютная тишина. Стоило ему захотеть, и назавтра арестовали бы любого.

Он повернулся и угрюмо вышел.

Литература густо перемешалась с жизнью, отражала ее и питала своими соками — у них была общая кровеносная система.

Тарас Бульба и Матео Фальконе, убивая сыновей, наказывали предательство. Ныне предательство прославлялось всеми силами, особенно с 32-го года, после того, как пионер из села Герасимовка Павлик Морозов донес на своего отца.

Государство дороже семьи — это было газетной догмой. Дети важно повторяли: "Лес рубят — щепки летят". Среди комсомольцев модным был разговор: "Ничего не поделаешь, бывают и ошибки. Но лучше изолировать двух невинных, чем оставить на воле одного врага".

Шли процессы. Помню страницу «Правды»: справа и слева столбцы фотографий, посредине широкая полоса текста — правительственное сообщение. Под фотографиями жирные подписи: "враг народа Тухачевский", "враг народа Якир", "враг народа Уборевич".

212

Пройдет еще много лет, прежде чем появится замечательное военное стихотворение Межирова, написанное, по-моему, совсем не о войне.

"Нас комбаты утешить спешат,

Говорят, что нас родина любит.

По своим артиллерия лупит —

Лес не рубят, а щепки летят.

Недолет… перелет… недолет… —

По своим артиллерия бьет".

Предательство носилось в воздухе.

Блестящий переводчик Алексей Шадрин — милый, грустный человек — отбыл два срока. Первый раз его арестовали по доносу жены. Как можно пережить такое? Но он пережил (только поседел весь) и, когда вышел, женился на другой. Через некоторое время вторая жена отнесла в МВД его дневник, и Алексей Матвеевич снова стал измерять шагами тюремную камеру.

Самые низменные человеческие свойства — зависть, корыстолюбие, сознание безнаказанности за любой донос — выступили наружу, как грязь из люков.

Три студента, три будущих скульптора с отличием оканчивали Академию художеств. В аспирантуре было два места — шансы у всех равные.

— Слабо тебе вылепить свастику, — сказал один из них своему товарищу Васе Остапову.

— Почему слабо? — удивился недогадливый Вася.

— А так. Слабо — и все.

— Ничего не слабо, — обиделся Вася. Он вылепил свастику и тут же ее скомкал.

Это было днем. Той же ночью за ним приехали. В аспирантуру поступили двое.

Мандельштам писал:

"Есть прекрасный русский стих, который я не устану твердить в московские псиные ночи, от которого, как наваждение, рассыпается рогатая нечисть…

213

"Не расстреливал несчастных по темницам"

Мы не расстреливали, не предавали, но каждый из нас чувствовал себя соучастником. И нам не помогали никакие стихи, никакие самооправдания.

Не лгите мне, не я распял Христа —

Я даже не сколачивал креста,

Я даже не выковывал гвоздя

И не смеялся, мимо проходя,

Я даже и в окно не поглядел,

Я просто слышал, как народ гудел.

Мне было зябко даже у огня.

И странно слиплись пальцы у меня.

Стены были пропитаны страхом и подозрением. Приятель сказал мне, что в одном разговоре он предположил:

— У Друскина бывает много гостей — боюсь, туда подсылают провокатора.

Хозяин дома возразил: