Когда случилась беда, записную книжку у меня не взяли.
376
А наутро вызвали целую толпу — человек тридцать. В зтот бредень попали и друзья, и люди совершенно случайные все, кого он видел хотя бы мельком.
Друзья будто сговорились. Высидев под многочасовым перекрестным огнем, они заявляли:
— А сейчас мы пойдем и расскажем все Друскину.
И приходили.
И рассказывали.
И спасовав перед этой неизменно повторявшейся решительностью, кагебисты не возражали.
А он не показывался — собирался с духом, что ли? По кругу вопросов, заданных друзьям в "компетентных органах", роль его высветилась достаточно объемно. И мы приготовили ему хорошую встречу.
Он появился лишь на третьи сутки. Мне и сейчас неловко за ту комедию, которую мы устроили.
Мы лежали приветливые, улыбающиеся. Он вошел и неуверенно поздоровался. Взгляд на шкаф — первый ряд книг выстроился тесно, нерушимо… Может быть, за ним так же аккуратно стоит второй?
Взгляд на подоконник — уже вечереет, плотная спокойная занавеска достает почти до самого пола.
— У вас ничего не случилось?
— Нет… А что могло случиться?
И встревоженно:
— Да что с тобой? На тебе лица нет.
— Сейчас и на вас не будет, — говорит он.
Извинившись перед Ниной Антоновной, закрывает дверь и произносит заранее подготовленную фразу:
— Кажется, я — ваш лучший друг — продал вас КГБ.
— Интересно, — говорит Лиля и садится в кресло. — Ну-ка, расскажи.
Комедия превращается в драму. Перед нами — жалкий бормочущий человек.
— Сволочи… Они обманули меня… Они сказали, что у вас обыск… что вывезли две машины книг…
Лиля (беспощадно):
377
— Но ты же знаешь, сколько у нас было книг.
Он даже не ухватывается за это "было".
— Я испугался… я потерял голову… меня обманули…
Я стараюсь не глядеть ни на него, ни на Лилю. В сердце поворачивается игла. Ведь это наш мальчик, чуть ли не сын. Ведь четыре года мы делились с ним каждым куском.
Да и если рассудить, так ли уж он был плох? Каким он умел становиться нежным, обаятельным, заботливым. Вот он входит — веселый, юный: "Лев Савельевич, собирайтесь скорее"! Сколько прекрасных прогулок совершили мы по Комарову!
Вечер. Тень коляски скользит по асфальту, пересекая косые, толстые тени деревьев. Впереди бежит Гек.
Драма перерастает в трагедию. Я слышу ее раскаты. Но сквозь раскаты пробивается и его бормотание, и игла выскальзывает из сердца.
— Мне сообщили, что вы уже арестованы… Я подумал: им уже все равно. А мне защищать диссертацию. — (Да-да, так сказал: а мне защищать диссертацию.)
Правда, он тут же поправляется:
— Но вы не поймите неправильно… Я вел себя не так глупо… Я не мог врать без конца, иначе бы мне не поверили. Но я говорил только часть правды. — (Ох уж эта пресловутая интеллигентская "часть правды" — скольких людей он погубила!)
— Ну и в чем же она заключалась — твоя полуправда?
— Меня спрашивали, давали ли вы Н. П. запрещенные книги? А я ответил, что сам не видел, но по разговорам можно представить, что давали.
И торопливо объясняет:
— Понимаете, сам не видел. А разговоры — это же на уровне "Голоса Америки".
Так. Все ясно. К тому же, стали приходить люди и сцену пришлось окончить. Мы то и дело высылали его из комнаты чтобы поговорить наедине, и вскоре выходная дверь оскорбленно захлопнулась.
Я до сих пор не могу понять, как посмел он объявиться в
378
доме после обыска. Вероятно, он переоценил силу нашей любви. Он надеялся, что мы простим его, и он сумеет шпионить дальше.
Больше он у нас не был. Но промозглым неласковым вечером Соня А. встретила его в метро.
Он вынырнул из толпы внезапно. Его красивое лицо кривилось от ярости, он был почти в истерике.
— Сообщи Друскиным, — сказал он, — что мне открыли на них глаза. Что я встретил хороших людей и они помогут мне защитить диссертацию. И еще передай им, что свое объяснение я переписал на заявление.
— Как ты мог? — ужаснулась Соня. — Ведь они уедут, а тебе здесь жить. Ведь ты опозорил себя перед всем городом.
— Нет, — возразил он с какой-то беспомощной наивностью, — если они не расскажут, никто не узнает.
И снова в сердце моем повернулась игла да так там и осталась.
Когда гроза безумствует над крышей
И в бубен суши бьет девятый вал,
Мужская дружба всех похвал превыше
И женская — превыше всех похвал.
Дай руку, друг, и я печаль отрину,
Далек наш отдых и прекрасен труд…
А Цезаря закалывает в спину
Все тот же Брут, все тот же верный Брут.
КУРАТОР ЭРМИТАЖА-
Звонок. Лиля снимает трубку.
— Попросите Льва Савельевича.
Голос густой, поставленный — у них у всех поставленные голоса.
— А кто спрашивает?
— Из Комитета госбезопасности.
Лиля (громко, давая мне возможность подготовиться):
379
— Лева, тебя из Комитета государственной безопасности. Ты можешь взять трубку?
Мы подготовились, мы хорошо подготовились. За эти четыре дня мы прорепетировали любые варианты.
Назначаю время. И вот он сидит передо мной, мой кагебешник Павел Константино-вич Коршунов. (По другим документам — Кошелев.) Он голубоглазый, красивый, очень приятный,
Мой друг Р., которого он вызовет в Большой дом, после допроса скажет:
— Человек с такой внешностью вполне мог бы быть нашим товарищем. — Но тут же добавит: — Нет, не мог бы.
Разумеется, не мог бы. Слишком уж он приторный, хвастливый. Все время старается произвести впечатление. Три раза возвращается к тому, что закончил юридический факультет.
И доверительно:
— Между прочим, я был куратором Эрмитажа. (Ах, вот как это называется — куратор!)
— А Союз писателей тоже вы курируете?
— Нет, — говорит он.
Но тщеславие не может простить такого подкопа по собственный авторитет. И следующие слова:
— Союз писателей курирует мой подчиненный.
Врет голубчик. Ну сказал бы — сотрудник. А то — подчиненный.
Он сразу начинает свою подленькую игру.
— Вы наверное думали, придут звероподобные мужики с револьверами, — шутит он. — Поглядите на меня, я молод. Мы совсем не такие. Я сам содрогаюсь, когда читаю о преступлениях прошлого.
Они такие. В Большом доме на допросе Р. удивится:
— Для чего вам нужно, чтобы я подписал ложь? Зачем вы заставляете меня наговаривать на друга? Ведь вы знаете, что все зто чепуха на постном масле.
И тот же Павел Константинович, откинувшись на спинку кресла, ответит:
380
— Ах, как досадно… Я вижу, нам не найти общего языка… Я бы советовал вам подумать еще.
Р. (с достоинством): Я прожил хорошую жизнь. Я ничем не замарал ее. Я не боялся КГБ и раньше. А теперь у меня уже внуки.
Павел Константинович (ласково): Вот именно. Об этом и речь. На вашем месте я пожалел бы детей и внуков.
Другая моя приятельница, Полина, лежала с тяжелым переломом. К ней явились домой.
— Что вы можете сказать о Друскине?
— Ничего.
— А вы не боитесь, что вам будет хуже?
— А что может быть хуже? У меня и так нога сломана. Один из пришедших (со значением): Бывают вещи и пострашнее сломанной ноги.
— Страшнее? Это когда ее отрежут, что ли? Нажим усиливается:
— У вас могут быть неприятности на работе. Полина (вскинув голову): Плевать я хотела!
Это ошибка. С ними так нельзя. Необходимо помнить, что они люди, и люди плохие. Кагебешники не любят, когда им грубят. Свое служебное положение они охотно используют для мести.
Ты и не знаешь, Полинька, что работать тебе осталось только год. Тебя — лучшего преподавателя факультета — уволят, показав тайный приказ (на стенку его не вывесят). И написано там будет черным по белому: "За связь с лицом, занимающимся антигосударственной деятельностью".