А пока Павел Константинович спрашивает у этого «лица», ласково заглядывая в глаза:
— Лев Савельевич, ну признайтесь, ведь не Сотникова оставила вам книги?
— Почему не Сотникова? Сотникова.
(Эммочка давно в Израиле, до нее попробуй доберись!) Но я-то рядом. И густой голос из бархатного становится медовым.
381
— Я хочу искренности, полной искренности.
Пожимаю плечами:
— Искренность — понятие широкое.
— Ну, правды.
— А я правду и говорю.
Друзья советовали: "Не пиши об этом. Не поверят. Подумают, что ты трясся от страха, а выставляешь себя этаким героем".
Но я действительно не боялся. Было все, что угодно: эйфория, любопытство, острое нервное возбуждение, страх, настоящий страх обжег позднее.
На столе — плотный лист бумаги. Мозг мгновенно подбрасывает недавние уроки. "Так. Грифа нет. Значит, это протокол. Значит, дело не открыто и с меня просто снимают дознание".
Уверенно вывожу: "Объяснение".
Уф, гора с плеч! Но я забыл, что передо мной профессионал, что у него своя техника.
— Вы пишите, — говорит Павел Константинович, — а я не буду вам мешать и, если можно, полистаю книги.
— Пожалуйста, — говорю я машинально.
Осел! Паршивый интеллигент! Вот так нас на вежливое и ловят. Ведь у него нет ордера, а по сути это второй обыск
Уголком глаза вижу, как стройная спортивная фигу движется вдоль полок. Рука не пишет. Во рту пересохло.
Знаю: на полках ничего нет. А вдруг…
Почему он так долго рассматривает эту книгу?
— Андрей Белый «Петербург»… В «Березке» покупали
— Да, это подарок. А что — нельзя?
— Отчего же нельзя? Можно…
И подходит к шкафу. А там — только нагнуться — стопа тетрадей: мои чудом уцелевшие черновики.
Господи, для чего ты спас меня вчера — чтобы предать сегодня?
Что делать? Чем отвлечь?
Мысли — слепые щенки — беспомощно тычутся во в стороны.
382
— Павел Константинович, — говорю я как можно обиднее, и нравится вам ваша работа?
Минутная пауза.
— Нравится, — отвечает он с вызовом, — а вам ваша?
— Ну, у меня был такой маленький выбор, — вздыхаю я.
Поворачивается, честное слово поворачивается. Отходит.
Садится на прежнее место.
Первый раунд можно считать выигранным.
КАГЕБЕЧНИКИ –
Полночь. Под окном двое. Один прислонился к двери и курит, другой прохаживается. Поглядывают вроде бы на наши окна. Следят? Вполне вероятно.
Торчат на улице уже часа полтора. Ну и что? Погода хорошая, теплая. Что же людям и подышать нельзя?
Но вспоминается:
Наша приятельница, английская аспирантка Фиона, все время пугалась: "Ой, кагебечники, кагебечники"! А мы смеялись: "У тебя мания преследования".
На вокзале она опять всполошилась: "Ей-Богу, кагебечники"! Мы утешали: "Да брось ты! Кому ты нужна"?
А на финской границе в купе вошли три человека, даже не в форме, и отобрали всю ее работу за семь месяцев — совершенно невинное литературоведческое исследование об обериутах. Вот вам и мания преследования!
Половина первого. Лиля тихонько отодвигает занавеску. Под окном двое. Один прислонился к двери и курит, другой прохаживается.
СОН-
Гале М. приснилось, будто катит она меня по вершине крутого холма. Внизу, у подножья — ФРГ.
— Как же я тебя повезу дальше? — говорит она. — Ведь перед нами граница.
383
— А ты толкни посильнее, — отвечаю я, — коляска сама покатится.
Галя заглядывает вниз.
— С ума сошел, — ужасается она. — Ты же завалишься.
— Ерунда, — отмахиваюсь я. — Завалюсь— поднимут! Галя разжимает руки. Коляска устремляется под уклон подпрыгивая, вихляя передними колесиками, и опрокидывается в густое, чавкнувшее болото.
И вдруг в этом сне — Бог весть откуда — появляется Лиля: с воплем бросается ко мне, вцепляется в одежду, тащит… Но материя трещит и рвется, сил не хватает, и лицо мое то проступает сквозь тягучую ржавую ряску, то, ловя губами воздух, погружается снова.
Тут уж граница — не граница, думать нечего, надо спасать.
Тропинка уносится из-под ног; Галя летит чуть ли не по воздуху и поспевает вовремя.
И вот я лежу на носилках — чистый и улыбающийся, отовсюду бегут люди, а от пестрых конфетных домиков отделяется коробочка "Скорой помощи".
Галя отводит взгляд и ахает:
— Как же я домой попаду? Ведь наверху пограничники… И слышит:
— А зачем вам возвращаться? Оставайтесь тут.
……………………………………………………………………………………………………….
Ну и сны снятся моим друзьям в конце двадцатого века
ЧЕРНЫЙ АПРЕЛЬ –
Я часто думаю: кто такой Павел Константинович? Почему молодой человек — милый, по всей вероятности довольно способный — пошел на эту гнусную работу? А потом понимаю: никакой загадки здесь нет.
Русский. Активный общественник. Карьерист. Он и сейчас говорит нам: "Обязательно буду полковником".
384
Вызвали в комитет комсомола. Похвалили. Предложили. Нy-ка, найди в себе мужество — откажись.
Да и соблазнительно, по правде говоря. Высокая зарплата. Власть над людьми — умными, образованными. Он ведь еще мальчишка, а они вон как волнуются, некоторые даже трясутся.
А для КГБ он клад. Спецработник — наживка на интеллигенцию. Мягкий, обходительный, воспитанный. Чего уж там, в отдельные минуты я сам испытывал к нему подобие симпатии. Хотя сразу же начинала мигать сигнальная лампочка:
— Осторожно… враг… враг…
Помогала мне еще и его приторность, граничащая с диабетом.
Во время второго «визита», вручая мне предостережение, он буквально пропел:
— Это самое гуманное дело за всю историю КГБ.
Друзьям моим он перед этим заявил:
— На Друскина у нас статей хватит!
А тут:
— Обратите внимание, мы не привлекаем к уголовной ответственности не только вас, но и вашу жену.
Вот когда я похолодел. Я-то защищен болезнью. А Лилин паралич полегче. Такое не в счет. С ней они могли расправиться как угодно.
Действительно гуманисты!
— Не представляю, как бы вы в моем положении потащили меня в тюрьму, — говорю я грубо.
— Не скажите, — обижается Павел Константинович. — Я следователь, и я видел, что у нас в лагерях сидят всякие люди. Некоторым даже больше восьмидесяти.
"Уж не Шелкова ли он имеет в виду", — думаю я и заключаю:
— По-моему, этим стыдно хвастаться.
Он и глазом не моргнул.
— Что поделаешь — наказание. Не надо было совершать дурных поступков.
И опять поет:
385
— Вот не хранили бы вы книг…
Парирую:
— Такие книги есть у каждого писателя.
Ахматова, Цветаева, Пастернак издаются и у нас.
— Не целиком… не целиком… — торопится он. — И к тому же, предисловия… этот Струве…
— А что вы читаете? — спрашиваю я.
— Я читаю только хорошие книги, — важно отвечает он. И вытаскивает из портфеля специально приготовленный томик — "Стихи ленинградских поэтов".
— Видите, Дудин, Прокофьев…
И неожиданно:
— Между прочим, Прокофьев был нашим работником.
Что-то его на откровенность потянуло! К чему бы? Гляжу в красивые простодушные глаза и вспоминаю, что по слухам большую часть конфискованной литературы кагебешники загоняют на черном рынке или ставят себе на полку.
Надо же — он словно читает мои мысли.
— А у меня библиотека побольше вашей, — говорит он.
Ох, не должен он мне такое говорить. Зачем ему? Вызывает на откровенность? И хотя лампочка мигает все тревжнее, я принимаю игру.
— Павел Константинович, — голос мой становится задушевным, самому противно, — ну объясните мне, я ничего не могу понять. Почему на пустом месте создано мое дело. Попугать интеллигенцию перед Олимпиадой? Но ведь такие книги и правда есть у каждого. Почему же именно я?