Я эгоист. Я пришел, только чтобы расспросить тетю Ольгу о Маме. Но сперва, разумеется, я должен поинтересоваться ее ревматизмом.
— Ах, мой мальчик, если бы не кортизон, не знаю, что бы я делала. Но через какое-то время приходится делать перерывы. Ты помнишь, ведь раньше я не могла разжать эту руку? Ну вот, а теперь могу, смотри. Кажется невероятным. Довольно тебе сказать, что на днях приходила Челита и повела меня в «Солис»[79], конечно, на дневное представление, потому что вечером я ложусь рано; и когда эта актриса, забыла, как ее звать, играла ту потрясающую «цену, в которой она и вправду кажется сумасшедшей, я не могла удержаться и стала аплодировать, аплодировала, наверно, минуты три. Представляешь, мой мальчик, я — аплодирую? Я, которая лет десять не могла разжать руку? Какое это изобретение — кортизон! Когда наконец придумают что-нибудь против рака? Потому что у меня предчувствие — о, это ужасно, — что я умру от рака, как бедняжка твоя мама, царство ей небесное.
— А кстати, тетя, как вы полагаете, Мама была счастлива? Она мне правду не скажет, я знаю, что не скажет. Она всегда обращается со мной так, будто мне двенадцать лет.
— Но, мальчик мой, как тебе пришло в голову спрашивать такое? Твоя мама очень страдала в последний страшный месяц, но всю свою жизнь она, конечно, была счастлива. Разве можно было не быть счастливой с таким замечательным человеком, как твой отец? Только пусть не закатывает глаза, а то мне будет противно на нее смотреть.
— Вы в самом деле думаете, тетя, что Папа замечательный человек?
— Ох, Рамонсито, что это сегодня с тобой? Ты задаешь такие странные вопросы. Конечно, твой отец — замечательный человек. Теперь, когда я стара и больна ревматизмом и бедняга Эстебан покинул меня и я уже почти не помню личика Виктора, моего дорогого малютки…
— Не плачьте, тетя, это уже в прошлом.
— Ты прав, дай мне твой платок. Теперь, когда я уже стара, я могу тебе признаться, что с того дня, как твой отец появился у нас в доме, мы все сходили с ума по нему. Сперва он приходил ради Сесилии. Посмотрел бы ты, какой старухой стала она, бедняжка, клянусь, она выглядит намного старше меня, хотя ей всего на год больше. Ходит с палкой, и одно веко не повинуется, опускается само по себе. Так вот, сперва твой отец приходил ради Сесилии — она была старшая и очень хорошо сложена. В те годы мужчинам нравились полные женщины. Сесилия, говорил твой отец, вас должен бы писать Рубенс. А, помнится, в тот вечер у нас был сынок Мартина Саласа. Было ему тогда девять лет, лицо дурачка, а глядите, он секретарь нашего посольства в Гватемале и к Новому году прислал мне открытку из Чичикастенанго[80] — вот смешное название, напоминает мне Чичи Кастелар, помнишь ее, она родила сколько-то там семимесячных близнецов, ну да, ты еще был очень мал, но даже в «Импарсиаль» напечатали, что такой случай был только однажды в Калабрии. Ну ладно, значит, был у нас в этот вечер сынок Мартина Саласа, и вдруг он говорит: так ведь Рубенс писал голых женщин. И мать дала ему тычка кулаком, ну, в общем, почти пощечину, и скула у него раздулась, как мяч. Да, твой отец сперва приходил к Сесилии. А потом, хотя ты, может, и не поверишь, он начал приударять за мной.
— Почему же, тетя, верю.
— Ах, Рамон, ты прелесть. И я-то, дуреха, принимала это всерьез, тогда как ему только надо было возбудить ревность у твоей матери, которая не обращала на него внимания. Вернее, только делала вид, потому что она была себе на уме. Добрая, милая — да, но себе на уме. Притворялась, будто ничего не замечает, будто к нему равнодушна. Все было рассчитано: уж если моя сестрица что-нибудь вобьет себе в голову — берегись. Бедняга Эстебан всегда посмеивался над ней: когда Инес чего захочет, тут и мертвец на ноги вскочит. С виду Эстебан казался таким серьезным, а на самом деле был большим юмористом. Любил сострить. Конечно, в последние годы и даже еще раньше он все грустил, особенно когда мы потеряли Викторсито, дорогого моего малютку.
— Не плачьте, тетя, это уже в прошлом.
— Ты прав. Оставишь мне свой платок? Я его выстираю и поглажу. Словом, как я уже сказала, Инес и твой отец притворялись, будто друг друга не замечают, но однажды их терпение кончилось, и у них была жуткая ссора, после которой они стали женихом и невестой. Хорошо еще, что мы с Сесилией были не завистливые — ну, немного-то завидовали, — и хотя первые два дня рыдали как две Магдалины, потом примирились, утешая себя тем, что по крайней мере твой отец вошел в нашу семью. И каким он был хорошим зятем.
— В чем это проявлялось, тетя?
— Знаешь, когда мы потеряли Викторсито, моего малютку… Нет, я же не плачу.
— Высморкайтесь, тетя.
— Спасибо, мой мальчик. Когда мы потеряли Викторсито, твой отец пришел и сказал Эстебану: готов помочь всем, чем могу. Ах, и когда Эстебан, царство ему небесное, покинул меня, твой отец пришел, обнял меня — ах, как умеет обнимать этот человек, чувствуешь себя под защитой, под крылышком, уж сама не знаю, — и сказал: Ольга, готов помочь всем, чем могу. Он всегда вел себя так. Какого отца дал тебе бог! Думаю, что ни ты, ни Уго до сих пор этого не понимаете. Видишь ли, Рамон, ты же знаешь, как я всегда любила твою мать. Инес и я — мы были неразлучны, мы даже были одного роста и в девушках носили одни и те же комбинации, и у нас не было секретов друг от друга, так что если когда-нибудь были две истинные сестры, так это Инес и я. С Сесилией уже было по-другому, она-из-за того, что училась играть на фортепиано. — считала себя очень образованной и смотрела на нас свысока. Ты знаешь, я всегда любила твою мать, она была святая женщина. И однако могу тебе сказать так же откровенно, что твой отец стоял на несколько ступеней выше ее. По уму, хотя Инес была весьма неглупа; по волевым качествам, хотя Инес вовсе не была размазней; по терпимости, по всему. Но так и должно быть, муж должен стоять выше своей жены, чтобы она чувствовала себя более защищенной, а потому больше женщиной. В этом была моя проблема, Рамон. Может, нехорошо, что я это говорю, но я уверена, что мой бедный Эстебан не стал бы возражать. Он был добряк, согласна, но такой смирный, такой молчаливый, такой скромный, что я никогда не могла толком понять, умен он или глуп. Бедный Эстебан, у него всегда были такие умные глаза, а вел он себя глупо. Я все говорила, говорила, говорила, а он только смотрел на меня. Ну как ты сейчас. Может, я слишком много говорю? Много я говорю?
— Как сказать, тетя. Говорите немало, но слушать приятно.
— Спасибо, мой мальчик, ты прелесть. Так что я никогда не чувствовала уверенности. Если быть откровенной, причина была в том, что я не знала, что именно думает Эстебан обо мне.
— Значит, вы полагаете, тетя, что Мама была счастлива?
— Ну, послушай, мой мальчик, какая муха тебя укусила? Не просто счастлива, но очень счастлива. И кроме того, если в какие-то минуты — а такие всегда бывают — она не была счастлива, я могу поклясться, виновата была она, потому что твой отец был и есть человек необыкновенный, каких теперь уже не встретишь.
— Весьма благодарен, тетя.
— Ну-ну, Рамонсито, не обижайся, ты ведь знаешь, что из моих племянников ты у меня самый любимый, не только потому, что был товарищем моего дорогого малютки и единственным, кто видел, как он закрыл свои небесные глазки, потому что я, несчастная, уснула тогда как идиотка…
— Платочек у вас в рукаве, тетя.
— Спасибо, мой мальчик. Не только поэтому, но еще и потому, что Уго с каждым днем все больше опускается, ему уже тридцать с лишком лет, семь лет женат, имеет должность бухгалтера, и нет надежды, что он переменится. Но и не только поэтому. А еще потому, что дочки Сесилии любят надо мною подтрунивать, и чем дальше твои кузины от меня держатся, тем для меня лучше. Да, ты у меня самый любимый.
— Спасибо, тетя.
— Но так же откровенно скажу тебе, что твой отец совсем другое дело. Он человек с большой буквы. Понимаешь? Но это не означает, что ты хуже его или лучше, это просто означает, что ты славный человечек с маленькой буквы. Таких, как он, теперь нет людей. Таких надежных, таких изящных, таких приветливых, таких сильных, таких жизнерадостных.