Сусанна ставит баночку на туалетный столик и поворачивает ко мне намазанное кремом лицо.
— Сегодня Густаво рассказал мне о своем споре с дедушкой.
— Я был при этом.
— Как раз об этом я и хотела с тобой поговорить. Недопустимо, чтобы ты присутствовал при разговоре на такую тему — и не сказал ни слова. Тебе следовало поддержать отца по многим причинам. Во-первых, это могло бы улучшить отношения между ним и тобой. А во-вторых, нельзя же, чтобы Густаво продолжал так жить. На днях Лаурита мне сказала — ну просто предупредила, как хороший друг, — что Густаво водится с явно опасной компанией: анархисты, коммунисты или что-то вроде того. Она собственными глазами видела, как они на рассвете расклеивали плакаты.
— Да что ты говоришь! А можно ли узнать, что делала твоя хорошая подруга Лаура на улице в час рассвета, вместо того чтобы мирно спать в своем почтенном доме?
— Нечего острить. Я с тобой серьезно говорю.
— Когда мне было семнадцать лет, я тоже марал стены.
То было совсем другое. Ты это делал из снобизма.
— Ах так? А Густаво по какой причине делает?
— Если бы он это делал из снобизма! Но он считает себя идейно убежденным. Благодаря дурному влиянию.
— Вероятно, он не только считает себя убежденным, но и в самом деле убежден в некой идее.
— Только этого недоставало — чтобы ты его защищал.
— Я его не защищаю, но признаюсь тебе, я предпочитаю видеть его участником этого более или менее спортивного бунта, чем чтобы он бросал вонючие бомбы в Университете.
— Рамон, хочешь, я тебе скажу, что я думаю об этой твоей новой позиции? Ты так поступаешь, только чтобы досадить своему отцу, а попутно и мне.
— Возможно. Как знать.
— Рамон, тебе уже давно перевалило за сорок. Нельзя же всю жизнь вести себя как мальчишка. Это, знаешь ли, смешно.
— Я никогда не чувствовал себя таким взрослым, как теперь. Более чем взрослым — старым.
— Подай, пожалуйста, вон ту баночку. Нет, не эту. Зеленую.
— Сусанна.
— Что?
— А что, если бы ты прекратила мазаться и легла бы в постель?
— Ты с ума сошел.
— Сусанна.
— Сегодня не надо, Рамон, я не могу. Может быть, завтра. К тому же я очень удручена историей с Густаво.
— Какое это имеет значение?
— Очень большое. Ты готов в любую минуту, а я нет. Мне надо, чтобы ты был со мной нежен.
— Ладно, иди сюда.
— Говорю тебе, нет.
— Ну хорошо.
Пусть сидит себе там, мажется своими кремами. На миг у меня проснулось желание, но теперь его уже нет. У меня нет сил два часа настаивать. Вдобавок раз она говорит, что не может. Но она часто уверяет, что не может, а потом оказывается-может. Интересно, наверное, жить в гареме. Вот определение, могу его предложить Академии. Гарем — единственное место в мире, где нет мужского онанизма. Расширенное определение: гарем — единственное место в мире, где мужской онанизм рассматривается как экстравагантность.
— Рамон.
— Чего тебе?
— В последнее время ты стал какой-то странный. Мне все кажется, будто ты думаешь о чем-то другом. Ты никого не слушаешь. Не только меня, я-то уже привыкла. Но и остальных. Ты всегда какой-то рассеянный.
— Да, я тоже это заметил. Но меня это не тревожит, такое со мной уже бывало не раз. Уверяю тебя, это не от surmenage[95] работа в агентстве не изнурительная. Пройдет.
— Почему бы тебе не сходить к Роигу?
— Бесполезно. Он всегда находит, что я совершенно здоров. До сих пор самое серьезное, что он у меня нашел, был крохотный жировик. Маловато для того, чтобы платить тридцать песо за визит. Бывает, конечно, что платишь с удовольствием — когда врач тебе говорит: дорогой друг, очень сожалею, но у вас обнаружен рак.
— Ох, Рамон, я не зря тебе сказала, что ты стал странный.
— Рак все больше распространяется, чего тут странного.
— Знаю, знаю, но у меня предубеждение. Мне кажется, что если я его не называю, то я в безопасности.
— Неплохо иметь такие предубеждения, особенно когда от них есть толк. Кроме того, если однажды ты узнаешь, что толку от них нет, что все бесполезно, время, прожитое спокойно, остается при тебе.
— Рамон, хочешь, я лягу с тобой?
— Ты же сказала, что сегодня не можешь.
— Я, знаешь, не очень уверена. Да и ты не слишком настаивал.
— Ах я должен был настаивать.
— И вдобавок мне надо снять крем.
— Сними.
— Так я иду?
— Ладно, иди сюда.
7
Глория Касельи глядится в зеркало и находит, что сегодня выглядит неплохо. Но ей мало видеть себя анфас. Бывает, что профиль готовит тебе пренеприятный сюрприз. Для этого есть боковые зеркала. Глория двигает их, стараясь найти идеальный угол. Да, эта прядь на ухе старит. Хуже того — меняет ее, превращает в кого-то другого. Во всяком случае, уши, несомненно, самое лучшее, самое изящное, самое эстетичное в ее облике, хотя голова в целом на ее вкус несколько тяжеловата. Поэтому уши надо показывать. Спору нет, профиль слева лучше, чем профиль справа. Но, увы, это непоправимо. Пигментное пятно на середине стройной шеи нельзя удалить, и никаким кремом его не скроешь. Оно невелико, в глаза не бросается, но все же заметно. Это от печени, упорно твердят врачи много лет подряд, но она-то знает, что пятнышко это появилось двадцать семь лет тому назад, в тот месяц, когда начались регулы, то есть в такое время, когда еще не было у нее ни печени, ни сердца, ни щиколоток, ни десен, ведь замечать свои органы начинаешь по мере того, как они у тебя заболевают, а в ту пору у нее только иногда побаливала селезенка, когда набегаешься по пляжу или часами играешь в волейбол на университетской спортплощадке.
Лицо в зеркале ей улыбается. Время от времени надо проверять, сохраняет ли ее улыбка свою силу. Конечно, теперь уже не то. Вот эти мелкие, но явные морщинки, появившиеся у углов рта, делают улыбку жестковатой, наполовину лишают ее былой наивности, приветливого радушия. И надо признать, что впечатление соответствует истине. Да, по крайней мере половину своей наивности и своего радушия она утратила. Что до остального, того, что еще и теперь заставляет мужчин медленно поворачивать головы, когда она проходит мимо, и даже отпускать игривые шуточки, — что до остального, она не слишком уверена.
Она мягко поводит плечами, думая, что именно эта часть ее тела удостоилась первой похвалы Эдмундо. «Какие красивые плечи! Будто созданы, чтобы положить на них руки, когда ты устал». Так сказал ей Эдмундо Будиньо десятого сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года, и она почувствовала, что впервые ей говорят настоящий веский комплимент, а не пустые нежности, которыми ее потчевали товарищи по факультету. Они говорили комплимент, будто играли в пятнашки: задевали ее намеком на проект эскиза этюда о любви, а потом удирали, чтобы она не приняла это всерьез. В основе же похвалы Эдмундо, напротив, было нечто столь же доподлинное, как его усталость. Разумеется, лишь много времени спустя она пришла к выводу, что замечание это было не случайным, а глубоко характерным для него. Когда он восхищался или отвергал, хвалил или осуждал, он в своем суждении всегда был активной стороной, законом, богом. Например, он говорил: "Эта гора мне нравится, рядом с ней я чувствую себя сильным», или: «Терпеть не могу трамваев — когда еду за ними в машине, я чувствую себя рабом их медлительности».