Выбрать главу

Да, эту прядь надо убрать. А если ее заложить за ухо? Неплохо. В ту пору он был профессором на втором курсе факультета гражданского права, было ему сорок шесть лет, но в височках уже светилась седина. Снег на висках, говорила пошлячка Анна Мария в перерывах между вздохами. Но не одна Анна Мария — все девушки их факультета глядели на него с болезненным обожанием. И как было ей не вздрогнуть, когда он молча подошел сзади (не на факультете, а в Национальном Салоне Изящных Искусств) и сказал: «Какие красивые плечи! Будто созданы, чтобы положить на них руки, когда ты устал». Она сразу же подумала, что ее рост идеально подходит для той позы, которую он придумал, наметил в предвидении будушего, позы, соединявшей в себе фамильярность, доверие, близость, взаимную симпатию. Она еще не решалась себе сказать «любовь». Но она обернулась, и никогда он не казался ей таким потрясающе, неотразимо, мужественно красивым. Потому что в мужской красоте непременно должно быть что-то некрасивое, асимметричное, угловатое, и во внешности Эдмундо Будиньо были даже эти едва заметные черточки, а они-то в глазах женщины решающие. Конечно, их должно быть не так уж много, чтобы лицо или фигура не казались уродливыми, они скорее играют роль еле уловимых контрастных штрихов, чтобы взгляд мог на них передохнуть и набраться новых сил для дальнейшего созерцания красоты. В этом отличие безупречного, но однообразно «красивого» лица какого-нибудь Тайрона Пауэра от слегка асимметричных, но волнующе привлекательных черт Берта Ланкастера[96]. Вспомнив рядом этих двух актеров, Глория подумала, что сама-то она исключение: ей не нравился ни один, ни другой. «Ах, профессор, я вас не заметила, вы меня испугали», — сказала она, и с этого мгновения уже не могла рассматривать понравившийся ей рисунок. «Можно вас пригласить на чашку кофе?» — сказал он, и ответом могло быть только согласие, потому что уже в ту пору вопросительный тон в обращении Будиньо означал просто уважение к собеседнику. Он и мысли не допускал, что кто-то может быть настолько бестактным, чтобы ему отказать. А кафе это было старенькое «Тупи», напротив театра «Солис». Она отчетливо помнит, что, когда они входили, твердые его шаги по ветхому деревянному полу звучали гораздо громче, чем ее шаги, всегда мягкие, легкие, пружинящие, а в тот вечер еще и приглушенные каучуковыми подошвами. «Что вы читаете?» — поинтересовался он и, не спрашивая разрешения, взял со стола две ее книги, кивком одобрил Валье Инклана и пренебрежительно фыркнул на Панаита Истрати. И тогда-то случилось неожиданное, поворот руля, полностью преобразивший ее жизнь, или, вернее, удар топора, разрубивший ее жизнь надвое. Первый кусок — от четвертого декабря тысяча девятьсот двадцатого года до десятого сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года. Он улыбнулся без горячности, без сомнений, без тревоги, положил обратно обе книги рядом с ее сумочкой и бесстрастным голосом, сразу огорошив ее внезапным «ты», сказал: «А знаешь, ты мне очень нравишься. Я был рад встретить тебя в Салоне, потому что уже несколько дней собираюсь спросить: хочешь быть моей любовницей?»

Еще и теперь, через двадцать два года, лицо в зеркале краснеет. Но в тот вечер в ее румянце совместилось многое: стыд, страх, ликование. Особенно — ликование. Потому что он на нее взглянул, предложил стать его подругой (по крайней мере в таком неточном и тенденциозном переводе она повторила его слова себе), обратился к ней на «ты», сидел тут рядом, ожидая ее ответа. «Профессор», — пролепетала она, и он придвинул к ее руке свою трогательно мохнатую, добрую руку и накрыл ею нежную, беззащитную, доверчивую руку Глории. И, ощущая тепло, которое шло от его руки прямо к ее бешено колотившемуся сердцу, ей оставалось лишь опустить голову и, уставившись на злосчастного Панаита Истрати, прошептать: «Я так счастлива, профессор». И когда она подняла глаза, он уже говорил ей с неколебимой уверенностью в совершившемся факте: «Зови меня Эдмундо. Конечно, не на факультете». Но она никогда не называла его иначе, как «профессор», и, пожалуй, только в этом проявила непослушание. Когда он в первый раз привел ее в меблированный номер и ласкал и целовал ее, не торопясь, почти целый час, а потом, улыбаясь и молча наслаждаясь ее стыдливым трепетом, раздел ее и снова стал ласкать и целовать, уже обнаженную — что было вторым этапом, — а затем взял ее осторожно, не насилуя, сознавая, что она испытывает боль (не душевную, а физическую), добровольно лишаясь девственности, и когда все кончилось и он заметил, что в этот первый раз она была поглощена своей болью и не успела получить наслаждение от приносимой ею жертвы, и он спросил: «Тебе очень больно?» — и она сказала: «Да, профессор», — он не мог удержаться от смеха при этом забавном пережитке усвоенного в аудитории почтения. Потом, много позже, когда удивление, напряженность и беспокойство уже исчезли, она все равно продолжала величать его «профессор», особенно когда они занимались любовью, и это слово осталось для них условным знаком, сообщником, надежным свидетелем.

Десять минут пятого. Он сказал, что придет в половине пятого. А он аккуратен. Пусть приходит. Все готово, кругом чистота, порядок. Глории осталось только выбрать себе ожерелье. Не слишком массивное, ему не нравятся громоздкие украшения. «Сними эту вычуру», — сказал он, когда кузины привезли ей из Испании ожерелье из кораллов и ажурного серебра. Лучше взять то, из кофейных зерен, которое он привез ей из Бразилии лет пять назад. Но тогда надо надеть другую блузку, голубой цвет и кофейный плохо сочетаются. Выглажена ли кремовая блузка? Да. Вот чудесно. Ее жизнь и впрямь раскололась на две части. Сколько мужчин пытались ухаживать за ней в эти годы? Да о чем тут думать. Она оставалась ему верна без особого усилия. Причем верна без надежды и взаимности-вначале потому, что у него были жена и дети и, конечно, другие, случайные, любовницы, а потом, когда он овдовел, потому, что он ни разу не намекнул на возможность брака. Связь их была всегда такой, как теперь: тайной, подпольной, никому не известной. А может, так лучше. Из двух сыновей Эдмундо один, Уго, был моложе ее, а другой, Рамон, всего на несколько лет старше. С Уго она никогда не встречалась, с Рамоном — два раза. Кто-то познакомил ее с ним в ресторане Риваса. Во второй раз он оказался ее соседом в самолете, летевшем в Буэнос-Айрес, — Рамон тогда не узнал ее или сделал вид, что не узнает. Нет, наверно, не притворялся. Во время полета они почти не разговаривали. Она достала сигарету, он поднес зажигалку. «Спасибо за огонек», — сказала она. И больше ни слова. Если бы он знал! Но никто не знает. Просто чудо, особенно если подумать, с какой быстротой распространяются сплетни в этой сугубо провинциальной столице без больших театральных зрелищ, людных кабаре, без модных, разрекламированных пороков. Подсвеченный фонтан в Парке Союзников — вот и вся наша ночная жизнь. Сплетня — главное здешнее развлечение, лучшее шоу для семейного круга. И однако никто не знает, никто никогда не знал. Он очень искусно умеет скрывать. А те, кто подозревает что-то, боятся копнуть глубже, не желая брать на себя страшную ответственность, что именно они обнаружили слабость у Эдмундо Будиньо, гордости нации. Разумеется, все видят, что в его жизни есть белые пятна, пропуски с многоточиями (как в документах), которые никто не в состоянии заполнить достойными доверия данными. Но никто и не решается на это.

С резким щелчком и приглушенным гудением возобновляет работу холодильник. Ах, надо же приготовить кубики льда. Когда он смакует виски, она всегда чувствует, что это у ее мужчины самая спокойная минута за целый день. Позади фабрика, позади газета, позади Партийный Клуб, позади глупые мальчишки, приходящие за оружием и газетной шумихой, позади покорный Хавьер, позади совестливый Рамон, позади подражающий Уго, позади весь внешний мир. Он рассказывает ей обо всем, разбирает в деталях главы, на которые разделился его день. Тут нет сомнений: он с нею откровенен. Потому что он ей рассказывает вещи некрасивые, грязные, гадкие. Словно знает, что ее любовь способна принять темную сторону его существа, эту сатанинскую область, которую он никогда никому полностью не открывает. Даже Рамону, в этом она тоже уверена. Потому что Рамону он показывает Эдмундо Будиньо более циничного, более темного, более агрессивного, более жестокого, чем он есть на деле. И кроме того, он Рамону не говорит ничего об их связи — ведь это (во всяком случае, так она понимает) было бы вроде признания, что он не всегда столь суров, неумолим, бесчеловечен, высокомерен. Нет, это невозможно. Глорию интригует такая тщательно лелеемая враждебность, в которой всякий день появляются новые штрихи, новые оттенки.

вернуться

96

Переутомления (франц.).