Выбрать главу

К тому же, к тому же… Глория улыбается, поправляя неэстетическую складку одеяла. К тому же, к тому же она владеет теперь еще одной тайной, самой ужасной. В шестьдесят восемь лет доктор Эдмундо Будиньо, один из самых влиятельных людей в национальной политике, самое могущественное имя во многих областях, утратил свою мощь в некоей скромной, но не лишенной значения области. Короче говоря, кончилась его сексуальная жизнь. Глория снова улыбается. Она вспоминает, как произошла первая осечка и он всегдашним своим уверенным тоном сказал: «Сегодня был ужасно трудный день. Отложим лучше на завтра». И она сказала: «Да, профессор», но тотчас пожалела о своих словах, потому что слова эти, имевшие для них обоих явный сексуальный смысл, прозвучали с иронией, которую она не хотела им придать, с насмешливым оттенком, получившимся непроизвольно, будто слова эти жили сами по себе и сами же придавали себе нужный тон. Ожидаемое «завтра» больше не пришло, и после четвертой неудачи поражение было официально признано, но он сумел представить это не как нечто постыдное, а чем-то вроде монумента себе. Половое бессилие превратилось в некое почетное отличие. «Никто больше меня не заслужил покоя в этом отношении, и в конце концов так даже лучше. Теперь у меня голова свободна, и я могу наводить порядок в нашем чудовищно хаотическом мире». При этом он забывал одну небольшую деталь — что его «заслуженный отдых» не обязательно должен совпадать с отдыхом для Глории, у которой половая жизнь не кончилась, забывал о той безделице, что шустрый, игривый бесенок, которого он умел в ней пробуждать, продолжал требовать свою пищу и свои игры. Но с тех пор прошло уже три года, а Глория все хранила ему верность.

Это калифорнийское кресло очень удобное. В нем так покойно сидеть. Один раз она едва не… Танцевала она редко. Но танго — дивный танец. Мужчина вел ее сдержанно, не слишком прижимая к себе. То было общение, исходившее из ритма. Ну словно они танцевали вместе с самого детства. Словно каждый знал все па, все выпады, все повороты другого. И прежде чем Глория узнала его имя, ее поразило это соответствие, или совпадение, или слаженность, или спаянность, которая позволяла ей предугадывать самые неожиданные и невероятные фигуры и следовать за партнером как тень, или как ритмический придаток, или как послушный карандаш пантографа. И вдруг она почувствовала, что она во власти этого незнакомца, потому что каждая клеточка ее кожи отвечала ему и каждое предчувствие нового па отдавалось в ней эхом наслаждения куда более острого, чем обычное удовольствие от танца, и все больше приближавшегося к конечному спазму, маячившему где-то в будущем. Она знала, что здесь не было ни духовного родства, ни общих воспоминаний, ни вспышек симпатии — ни одного из этих предвестников любви. Но также знала, что, если этот человек скажет ей: «Идем», она пойдет как автомат, как робот. Знала потому, что, когда они танцевали «Чарамуску», внезапный взлет флейты пронзил ее, как молния, при вспышке которой она увидела себя голой в объятиях этого человека, и это мгновенное, головокружительное видение так потрясло ее, что ей пришлось покрепче ухватиться за его шею и прошептать «Простите» — ей почудилось, что она сейчас упадет в обморок. Да, она была на грани этого, но ничего не случилось. Заслуга (или вина, как знать, подумала Глория) была не ее. После восьмого или девятого танго, когда бандеонист завершил последний аккорд «Ястреба» и она остановилась с легкой одышкой, но не от усталости, а от блаженной истомы, еще ошеломленная открывшейся ей силой ее реакций рядом с этим телом мужчины примерно одного с нею возраста, а не старше на двадцать семь лет, и мужчина посмотрел на нее долгим, спокойным взглядом и в глубине его темных зрачков она заметила мерцание робости и страха, у нее было мучительное ощущение, что она свидетельница какой-то давней трагедии, вопиющей ошибки судьбы. Но также ощущение, что и сама она жертва слепой стихии. И тут мужчина сказал: Прошу вас, извините меня», однако она была так одурманена бесплодным порывом, что лишь через несколько часов до нее дошли слова, которые тогда же прошептала ей на ухо оказавшаяся рядом подруга: «С каких это пор ты танцуешь с педерастами?»

Глория вытягивает ноги. Ее икры нравятся мужчинам. Сколько раз (в автобусе, в кафе, в театре, на лестнице) она видела, как их глаза с восхищением смотрели на эту округлую, точеную смуглую мышцу, некий символ или гарантию сексуального пыла. Той способности, которою она обязана одному лишь Эдмундо и которая ныне осталась без применения. И вчера, и позавчера, и десять месяцев назад один и тот же вопрос: «Справедливо ли это?» Однако в душе Глории живут табу ее круга. И все же у каждого табу есть свой противовес. И при их столкновении возникает смутный протест, понимание того, что он не ее муж, то есть не захотел быть ее мужем, даже тогда, когда мог и должен был им стать. И вывод: стоит ли и дальше хранить верность человеку, который не захотел быть ее мужем, а теперь уже и не любовник и вдобавок, когда 6ЫУ\ любовником, изменял ей сколько хотел и со многими женщинами, начиная от восторженной золотушной нимфы до франтихи с молитвенником и морфием? Чего уж тут, конечно, не стоит. Ответ настолько прост, что Глория делает гримасу, но в этой гримасе сквозит чуточка нежной жалости, еще теплящегося понимания. Он эгоист — кто в этом может сомневаться? Самый потрясающий эгоист в обширной области, расположенной между реками Кварейм и Ла-Плата, между рекой Уругвай и озером Лагоа-Мирин. Но именно это весьма существенно. Тот факт, что ты подруга некоего Номер Один, влечет за собою, при всех неизбежных огорчениях, и своего рода гордость. В течение двадцати лет я была любовницей Эдмундо Будиньо, отчетливо говорит себе Глория, хотя знает, что в действительности до двадцати лет не хватило нескольких месяцев. И я продолжаю быть наперсницей Эдмундо Будиньо, добавляет она. Жаль, конечно, что никто об этом не знает, но, без сомнения, это некая честь. Во всем городе, во всей стране нет никого (точно ли нет?), кто, как она, принимал бы могущественного человека у себя дома и слушал бы его долгие излияния. Сколько бы дали газетчики, фотографы, телевизионщики, депутаты оппозиции, чтобы слышать и видеть то, что она ежедневно слышит и видит? Вот сейчас, через несколько минут, Будиньо явится, утомленно вздохнет, поцелует ее в щеку, снимет пиджак, сменит туфли на шлепанцы, вымоет руки и лицо, вернется в комнату и, усевшись в плетеном кресле, возьмет стакан виски с двумя кубиками льда и на три пальца содовой, рассеянно спросит: «Как провела время?» — и примется выкладывать накопившиеся за день проблемы. Возможно, он, продолжая тему вчерашнего монолога, скажет: «Как по-твоему, могу я не презирать людей, если они принимают меня такого, какой я есть? С самого начала у меня был страшный соблазн: хотелось их обманывать, надувать. Но, конечно, с твердым намерением при первой же тревоге, при первом симптоме, что их чувствительность затронута, отступить без колебаний. Больше тебе скажу: в юности я думал, что надо узнать, где дно этой страны, потому что лишь тогда, когда нащупаешь подлинное дно, можно найти точку опоры. И я начал зондировать. Выдал им ложь — и не достиг дна; издевку — и не достиг дна; бессовестный подлог — никаких признаков; плутовскую проделку — тоже ничего; финансовое жульничество — ничуть не бывало; бессовестный подлог-никакого намека; принуждение, насилие, шантаж — нулевая реакция; теперь я раздаю оружие маменькиным сынкам, разжигаю кампании клеветы. Но, должен тебе признаться, мне скучно. Неужели у этой страны нет дна? Мне приносят весть о неминуемом взрыве, настолько сокрушительном, что он, мол, снесет головы всем моим марионеткам. Я думаю: вот оно, теперь наступит. Ничего подобного. Всегда находится кто-то, кого можно купить, или у кого не хватает стойкости, или такой, что только пыхнет сигаретой да пожмет плечами. Они не знают, какое зло мне причинили. Потому что я упрям, я задумал найти их дно и, в этих поисках сам морально опустился. Теперь, если я даже нащупаю дно, оно, думаю, меня не остановит. Чувствую, что я сам изнутри прогнил».