Переводчик автоматически перевел слово «народ» как «лидеры Конгресса».
— Когда именно десантно-диверсионная группа прибудет на место?
— В шесть часов по местному времени, — сказал Хэллок. — Ноль часов по нашему.
— С ними можно связаться?
— Да, конечно, господин президент, через Белград.
— Я хотел бы поговорить с ними, — сказал президент. — Что это за люди?
— Профессионалы. Лучшие. Элита.
— Не вижу, что мы тут еще можем сделать… Только положиться на них… и держать второй вариант про запас — на тех условиях, которые я озвучил, господин Ушаков.
— Я предлагаю поддерживать контакт, пока все не разрешится, господин президент, — сказал Ушаков.
— Могу вас заверить, что я не намерен покидать этот зал. С вашего позволения я сейчас же переговорю с этими людьми…
— У нас нет возможности связаться с ними напрямую, — сказал Хэллок. — Наши люди в Белграде запишут ваше послание и немедленно передадут им.
Президент записал послание для диверсионной группы, а Ушаков дополнил его несколькими словами, адресованными русским. На часах было 20.10 по вашингтонскому времени.
XXIV
Глухой ритмичный стук, шедший из каких-то глубин, наполнял долину. Порой ему казалось, что это стучит его собственное сердце. Иногда этот звук рождал в нем беспокойство — или надежду — он и сам толком не понимал. Концентрация энергии и внутреннее напряжение были столь велики, что, несмотря на совершенство системы управления духом, казалось почти немыслимым, что он так и останется пленником, что он не освободится сам собой повсюду, где его «уловили».
— Пожалуйста, Марк, погаси свет…
Он погасил.
— Не выношу его.
— Почему? Это просто энергия. К тому же самая дешевая.
— Мне трудно привыкнуть, ты прекрасно это знаешь.
— Нельзя построить социализм, не пойдя на определенные жертвы, Мэй. Чего ты не понимаешь, так это энтузиазма, с которым эти люди отдают все лучшее, что в них есть. — Он протянул руку и зажег свет. — Чудесное пламя веры и самоотверженности. Думаешь, оно бы сияло так ярко, не будь там внутри радости, счастья оттого, что служишь великому делу? А вскоре появится демократическая возможность выбирать себе способ применения. Я, конечно же, в курсе, что в СССР нужно ждать не меньше четырех лет, чтобы приобрести автомобиль, но ведь это лишь переходный период. Что возмутительно, так это то, что когда такой выбор делают в Америке, говорят о «свободе», а когда в странах народной демократии — об «эксплуатации человека человеком». Вся история цивилизаций была историей снабжения Государства энергией, и сегодня мы наконец-то достигаем в этом кульминационной, высшей точки…
Он умолк. Что толку? Ведь неоткуда было взяться человеческому голосу, способному говорить от имени человека. Здесь нужны были иные призывы, иной гнев.
Возможно, из-за строжайшего идеологического контроля побочный эффект в долине был особенно сильным. Сами гены Матье, казалось, были заражены, и все новые дозы загрязнения добавлялись к тому, что накопила история в коллективном подсознании рода человеческого. Накануне, когда он бродил по близлежащим горам, у него начались галлюцинации. На повороте дороги он увидел, как из кустов высунулся какой-то человек; окровавленная простыня едва скрывала его наготу. Он был страшно худым и казался смертельно испуганным.
— Ах, это вы! — сказал он Матье, и тот очень удивился, что понимает древнееврейский. — Продолжайте. Обещаю, что на сей раз я не стану вмешиваться.
У Него были раны по всему телу, лоб кровоточил, а во взгляде читалось то выражение муки и негодования, которое уже породило высочайшие шедевры Возрождения, но могло и дальше послужить искусству.
— У вас не найдется одежды взаймы? — спросил человек. — Однажды я воздам вам за это сторицей.
— Что Вы тут делаете, да еще голышом? Снова пришли, чтобы попозировать какому-нибудь художнику, или как?
Тот — Другой — вздохнул.
— Не говорите мне об этом! Они ждали меня не одно столетие, а когда дождались, организовали целый комитет, чтобы принять меня как положено.
Раны его кровоточили.
— У меня не было никакой возможности улизнуть от них — ведь мои портреты висят во всех музеях мира. Мне не следовало возвращаться. Но что вы хотите, любопытно же было посмотреть, что из всего этого получится через пару тысяч лет. Я говорил себе: двадцати веков достаточно, чтобы они изменились.
Матье охватила жалость.
Другой вздохнул:
— Так вот, нет, представьте себе. Еще хуже, чем прежде. Если бы я мог это предвидеть, я бы остался евреем. — Он вытер слезу. — Все было впустую. Все зря.
— А вот тут я с Вами не согласен, — возразил Матье. — Без Вас не было бы ни итальянских примитивистов, ни романского искусства, ни готики. Оно того стоило, разве нет? Одна лишь Сикстинская капелла…
— Послушайте, господин Матье…
— Вы меня знаете?
— Разумеется, я вас знаю. Благодаря вам и прочим… Как их там? Оппенгеймеру, Ферми, Бору, Сахарову, Теллеру… оно стало научным фактом.
— Что? Что стало научным фактом?
— Распятие. Я, знаете ли, совершил небольшое путешествие. Побывал в Чехословакии, в Африке, в Южной Америке, в Севесо [45], много где, в общем… И это повсюду, повсюду… Я бы никогда не поверил, что Распятие станет таким обыденным. Никто больше не обращает на него внимания.
— А разве Вам не приятно, что Вы были первым? Предтечей. Вам выпала честь участвовать в «духовной премьере». Но скажите, как так случилось, что на сей раз Вы проскользнули у них между пальцев?
— Еще на что-то способен, представьте себе. Но я вырвался буквально в последний момент. Когда они увидели, что я пришел, тотчас же вынесли огромный крест, как будто держали его наготове в ожидании моего возвращения… Какое-то мгновенье я колебался — рефлекс собаки Павлова, знаете ли, — а затем сказал себе «нет». Какой мне смысл — ну, сделают музеи еще несколько заказов…
— Очень зря. На живопись нынче просто астрономические цены.
Лицо Другого помрачнело. Это было суровое, строгое лицо, очень красивое в своей несколько архаичной грубости, той, что запечатлелась на средневековых византийских и греческих иконах прежде, чем попасть в руки итальянцев.
— Один Ваш портрет кисти Мазаччо был продан в Лондоне за миллион фунтов стерлингов, — сказал Матье. — Вам действительно грех жаловаться.
Другой взглянул на него искоса:
— А с бомбой все в порядке?
— Очень надеюсь.
— Будьте все же осторожнее. Она на…
Какой-то миг он колебался.
— …на «передовом топливе», да, — подтвердил Матье.
Они избегали смотреть друг другу в глаза.
— А что они думают делать после? — спросил Другой.
— После того как перестанут жрать дерьмо, Вы хотите сказать? Не знаю.
— Что они думают делать после? Начать заново? С чем? С кем? Во всяком случае, не со мной.
— А Вы? Что будет с Вами?
— Раздобуду себе гражданскую одежду и уеду, укроюсь в Полинезии. Я слышал, что Полинезия — это земной рай, так что, сами подумайте, придет ли кому-нибудь в голову искать меня там… Это было до моей эры. Ну, до свидания, и удачи вам.
Матье изумился.
— Удачи? И это Вы мне ее желаете?
Впервые на лице Другого мелькнула тень улыбки.
— Я вам сказал: до свиданияи удачи… Ваше дело еще может провалиться, что также означает, что оно еще может и выгореть…
— Все тот же Талмуд, да? Так Вы мне желаете успеха или провала?
— Я вам желаю провалиться, чтобы добиться успеха, а не добиться успеха, чтобы провалиться… Вот почему я вам и говорю: до свидания…
Он уже почти исчез…
— Постойте! — крикнул Матье. — Зачем Вы приходили сюда?
45
Город в Италии, где 10 июля 1976 г. на заводе, принадлежавшем швейцарской фирме «Жевадон», произошла техногенная катастрофа. Токсичными испарениями (диоксинами) была заражена территория в 1800 га, на которой проживало 36 тыс. человек.