Выбрать главу

Учебный день шел, как всегда. С появлением каждого нового преподавателя в начале его урока читали молитву и пели тропарь. После уроков обе­дали, снова молились, снова слушали чтения житий.

Наконец наступил короткий послеобеденный пе­рерыв. На счастье, сегодня не было спевки хора. Павел отправился в библиотеку: ему хотелось взять какую-нибудь книгу, которая так увлекла бы его, что можно было бы не вспоминать разговор с Асей. Нет, не разговор — разрыв. Ну, конечно, разрыв. Чем больше он обдумывал все, что произошло по­завчера, тем яснее чувствовал, что это разрыв. Ко­гда Ася звонко рассмеялась, что-то непоправимо раз­билось, словно это звенел не ее смех, а осколки звенели, которые теперь уже ни за что не склеить.

«А может, такую книгу взять, которая поможет вернуться вчерашнему настроению?» — подумал Па­вел. Где это было такое удивительное,  солнечное, свежее описание пасхи? В «Войне и мире» или в «Воскресении»? Он не перечитывал этих книг со школьных лет. Тогда он прочитал сцену в церкви, как все остальное; сейчас ему захотелось перечи­тать ее.

По привычке школьных лет он в коридоре на ходу нетерпеливо полистал книгу. Это было дорево­люционное издание с ятями и твердыми знаками. Но Павел уже привык в семинарии к старой орфогра­фии: многие учебники, по которым он здесь занимал­ся, были тоже изданы в дореволюционное время и, понятно, по старой орфографии.

— Ну, конечно, вот она, эта сцена: «Все было празднично, торжественно, весело и прекрасно...» Он скользнул глазами по строкам, чтобы найти в них то высказанное словами чувство, которое он на мгновение ощутил, вернувшись в лавру. Но вся сце­на ликования и радости говорила вовсе не о пасхе, не о боге, а о Кате и о любви.

Он полистал книгу дальше и вдруг наткнулся на три строки точек, озаглавленных римской цифрой, обозначающей главу.

И в этот момент чья-то рука, протянувшись из-за его спины, бесшумно взяла книгу. Павел оглянулся и увидел помощника инспектора, которому семина­ристы дали прозвание Казак. Впрочем, студенты академии -говорили, что присвоенная ими кличка — Цербер — подходит больше.

— Интересуетесь сочинениями Толстого? — крот­ко спросил Казак. — Не удовлетворены, что вам дали издание, в котором выпущены самые богохуль­ные главы?

— Я ничего не знаю о выпущенных главах, — сказал Павел. — Я просто хотел перечитать «Воскре­сение». Разве это нельзя?

— Ничего ни о чем не знаете, а перечитать все-таки именно «Воскресение» пожелали? Верните эту книгу. В ней и с выпущенными главами мерзости и безбожия предостаточно. Или, может, вы и того не знаете, что православная  церковь отринула Тол­стого?

Павлу приходилось в школе слышать об отлу­чении Толстого от церкви, и в учебнике об этом читать, и даже самому рассказывать на уроке его биографию. Читал он и самого Толстого, не все, ко­нечно, и не очень внимательно, пропуская целые главы, но читал. Но тогда ему и в голову не при­ходило, что кто-нибудь вырвет у него из рук книгу Толстого и будет говорить о великом писателе с та­кой ненавистью.

Правда, он знал — об этом говорили по секрету, — что из библиотеки всегда исчезают газеты с антире­лигиозными статьями, чтобы их не прочитали семи­наристы, но что его будут укорять чтением Тол­стого?!

Тем не менее спорить Павел не стал.

— Извините меня, Василий Семенович, — ска­зал он и послушно отнес книгу в библиотеку, решив про себя, что как только появится возможность, до­станет ее и прочитает, но уж, конечно, всю целиком, без пропусков.

...Полтора часа перерыва, как всегда, прошли так, что он не успел их заметить. Снова прозвонил звонок: семинаристы разошлись по классам готовить уроки.

Павел достал из ящика в своем столе тетрадку: в ней были записаны уставные тонкости богослуже­ния, против упрощения которых недавно выступил в богословском журнале один из профессоров ду­ховной академии.

По привычке прежних лет он, к удивлению одно­классников, законспектировал эту статью и теперь хотел перечитать свой конспект и разобраться в нем. Очень трудно все тонкости запомнить: «Ирмосы в этой службе не полагаются вовсе, а катавасия поется после 3-й и 6-й песней. После катавасии — сокращен­ная сугубая ектения. По возгласе — кондак...»

Он никак не мог сосредоточиться: мешали мысли, очень далекие от богослужебного устава и от стен этого класса, в красном углу которого перед иконой горит не трепетно мерцающая лампадка, а из сооб­ражений экономии электрическая лампочка.

Павел подумал себе в утешение: потому не мо­жет сосредоточиться, что ему мешает гул зубрежки. Рядом рокочет басок Самохина, зазубривающего хронологические сведения из Ветхого завета: «Енос жил восемьсот пятнадцать лет... Нет, девятьсот пять... Енос жил девятьсот пять лет...»

Спорщик Здоров зубрит свое: «Молитва есть бла­гоговейное возношение ума и сердца к богу... Мо­литва есть благоговейное возношение ума и сердца к богу...»

А самый тихий и неприметный в классе Мишень­ка Доронин — его так все и зовут Мишенькой — чем-то встревожен. Он повторил разок-другой слова длинной молитвы, на которой всегда сбивается, а по­том пересел к Павлу и тихо спросил:

— Ты сегодня утром к мощам прикладывался?

Павел ответил рассеянно:

— Нет, а что?

Мишенька сказал тревожно:

— И я не успел. Понимаешь, не успел!

— Вечно ты из-за всего тревожишься, — раздра­женно сказал Павел. — Это не обязательно.

Самохин, который, оказывается, хоть и зубрил ветхозаветную хронологию, но все отлично слышал, сказал:

— Не обязательно? Держи карман! А почему же записывают, кто был, кто не был, кто прикладывал­ся, кто нет? Это я точно знаю. У них на нас на каж­дого такая бухгалтерия заведена! Все выведено — и дебет и кредит, хоть сейчас на страшный суд.

Доронин совсем расстроился.

— Как же теперь? — всплеснул он руками. — У меня уже два замечания в кондуите записано.

А Здоров вдруг ни с того ни с сего мечтательно сказал:

— А на улице уже, между прочим, настоящая весна... Проходил сегодня, поглядел: завтра во Двор­це культуры постановка, потом танцы под радиолу... Хорошо, конечно, тем, которые, как Енос, жили по девятьсот пять лет: все успеть можно.

Мишенька съежился: он не переносил, когда при нем непочтительно отзывались о пророках и святых, о семинарских преподавателях и лаврских иноках, но тут Самохин тревожно шепнул:

— Тсс! Казак! — и старательно зарокотал уже не то, что учил сам, а то, что учил сосед: «Молитва есть благоговейное возношение ума и сердца к богу...»

Но гул зубрежки не обманул помощника инспек­тора. Он распахнул дверь и, стоя на пороге, так, чтобы было слышно, что происходит в других клас­сах, сказал:

— Здесь посторонние разговоры! Сели и сидите! Учите! Как мертвые сидите! Кто говорил? — Он рез­ко ткнул пальцем в Мишеньку Доронина: — Ты?

Тот неловко вскочил и тревожно сказал:

— Не я, не я...

Казак поглядел на него тяжелым взглядом, и Ми­шенька вдруг вскрикнул, показывая на Здорова и на Павла:

— Они говорили! Они! Все говорили!

Казак удовлетворился.

— Так и запишем! Чтобы муху было слышно, понятно? Милованов! Староста! Вы за это отвечаете.

Когда Казак вышел, Здоров резко повернулся к Доронину:

— Что же ты, как последняя...

Павел перебил его, понимая, что сейчас начнет­ся перебранка, которая снова привлечет Казака. Он тихо сказал:

— Действительно, нехорошо. Зачем тебе это нужно?..

И вдруг тихий Мишенька Доронин словно с цепи сорвался. Он подскочил к Павлу, присел на кор­точки, упирая руки в бока, и с каким-то странным злорадством спросил:

— Зачем? Зачем? Это ты меня спрашиваешь? А зачем ты со своим Добровольским шепчешься? Думаешь, никто не видит? Он уже кончает скоро, какие у тебя с ним могут быть дела? А ведь все знают, что он наушник. И ты с ним заодно. С отцом Феодором о чем сегодня беседовал? Хочешь чистень­ким быть: и нашим и вашим? Вот! Можешь им всем сказать, всем. Я буду все делать, как они велят, все, все! Раз я здесь...

Он говорил шепотом, но это был шепот, похожий на крик. И он сам себя поправил: