Хосе Куаутемоку эти ебеня не понравились, прямо скажем. Тридцать или сорок местных жителей бродили по улицам в полном молчании. Не разговаривали, козам не свистели, никогда не кричали. Такие пыльные и тихие, что можно было их спутать с сухостоем. Ходячие кусты, которые еще дышат и срут. «Я же тебе говорил, это место — просто кинг-суперлюкс, если надо затихариться», — подбодрил его Машина, в очередной раз привезя ему обеды на неделю вперед. Эсмеральде не с руки было самой доставлять сюда еду. Да и Машина не позволял: а то еще положит его пухлокиска глаз на кореша, а если не глаз, то пуссипуши свою. «Я тебя в этот зомбиленд привез, потому что здешние чуваки ни котам, ни уродам не насвистят». Свистеть — стучать, сливать, капать, фискалить, сдавать с потрохами. Коты — федералы, легавые, гниды, полицаи, полирасты, копы, архангелы. Уроды — нарко, лиходеи, бандиты, господа хорошие, дружки, эти, неназываемые, шефы, крысы, когти, утырки, ушлая братва. «Киносы», картель дона Хоакина, держал всю округу и всех местных ястребов. Хосе Куаутемок мог жить спокойно, никто бы к нему не сунулся.
Имелось у Ла-Провиденсии и преимущество: оттуда до ранчо Санта-Крус ехать было ближе, чем из Сьюдад-Акуньи. Хосе Куаутемок вернулся в обычный режим. Доезжаешь до грунтовки у границы ранчо, открываешь ворота, заводишь туда машину, едешь к реке, собираешь камни, подтаскиваешь к кузову, складываешь, потом заплыв, чтоб освежиться, обед, часик почитал, вздремнул, снова собираешь, подтаскиваешь, грузишь, еще один заплыв, чтобы смыть пот и грязь, пока комары не налетели, везешь груз Ошметку Медине в Морелос, выпиваешь с ним пива, возвращаешься в эхидо, тако на ужин, теплой кока-колой запил, зубы почистил и баиньки.
Но недолго длилось это счастье. Хосе Куаутемок как знал, что «сделай паузу, и пусть весь мир подождет» — такого ему не светит. Сидя однажды в воскресенье перед домом и наслаждаясь тенечком, он увидел, как вдали поднимается мощный столб пыли. Видно, подъезжало сразу несколько машин. Судя по тому, что обитатели эхидо при виде пыльной завесы молча, но быстро потянулись в горы, ничего хорошего она не предвещала. Может, это федералы, может, южане, или «Киносы», или уроды из другого картеля, или морпехи, или муниципалы, или сельский патруль. Хосе Куаутемок подумал было тоже отступить в заросли, к горным ручьям, где жили только кабаны-пекари. «Если будет погоня, глушись», — советовал Машина. «Глушиться» — «залечь в кусты и лежать неподвижно. Одеваться, учил Машина, в кричащие цвета нельзя. Красный, оранжевый, желтый, ярко-зеленый под запретом. «Только коричневый, бежевый, буро-зеленый» — вдруг придется в буераки отходить. Но для боссов эта схема не работала. На то они и боссы, на то им и «Версаче».
Хосе Куаутемок глушиться не стал. Никуда он не побежит. Он никому ничего не сделал. Поводов за ним охотиться нет. Вымогать у него нечего, надавить на него можно только этим драным больничным счетом. Эхидо опустел. Тишина стала еще тише. Остались только кое-какие козы за частоколами да куры с собаками на улицах.
Тут Хосе Куаутемок увидел автомобили. «Субурбаны», «чероки», «хаммеры», «эскалады». Точно нарко. Надо только понять, из какого картеля. Увидев в караване «форд» Машины, он успокоился. А когда вся вереница пронеслась, не снижая скорости, через эхидо, снова забеспокоился. Были — и нету. Остались только расшуганные куры и пыль. С той же стороны показалась еще одна колонна машин. Был бы это вестерн, получилось бы, что вроде как кавалерию преследуют индейцы.
В свои двадцать я вернулась из Антверпена прямо навстречу смерти. Всего за три недели рак показал зубы. Злокачественные клетки распространялись по телу моего отца быстрее, чем действовала химиотерапия. Меланома на руке, маленькая припухлость, которую врачи рассчитывали легко удалить, протянула щупальца почти ко всем органам. Консилиум онкологов пришел к заключению, что помочь ничем нельзя. Папа умер. Умер как раз в тот момент, когда медсестры попросили нас выйти, пока они будут перестилать койку. Как всегда, постарался нас не беспокоить.
Густав, в котором я видела главную опору, повел себя неожиданно холодно. Как будто я уехала в Мексику на каникулы, а не к умирающему отцу. По телефону он болтал о какой-то ерунде, рассказывал про Люсьена, про новые поставленные танцы. Ни разу не спросил о здоровье папы. Когда я обиделась, он выдал нечто идиотское: «К чему вспоминать о грустном? Лучше уж я буду стараться тебя развеселить». В Мексику он ехать отказался, ссылаясь на нехватку денег (вранье: у его родителей был многомиллионный мебельный бизнес, процветавший за счет престижа шведского дизайна). Я сказала, что могу оплатить ему билет. Тогда он сказал, что репетирует новую хореографию. «Вернешься и все мне расскажешь», — отмахнулся он от меня и снова завел речь про свою счастливую жизнь, пока я на другом конце мира задыхалась от горя по отцу. Я порвала с Густавом. На что мне сдался такой равнодушный спутник жизни?