«Я бы все на свете отдал, лишь бы изменить ход истории, чтобы мои так не страдали», — помнится, говорил ты. И, раз уж ход событий вспять было не повернуть, ты в ослеплении взялся излагать их с более справедливой точки зрения, чтящей равноправие. Переписать эти события, сказал ты нам, — вот твоя главная задача. Поэтому ты так жадно проглатывал книги по истории — чтобы утолить одержимость прошлым, чтобы никогда не забывать. Школа была для тебя святилищем. «Все ключи — в образовании», — наставлял ты нас. Твой отец внушил тебе и остальным своим детям, что учеба — единственный выход. Сам он так и не выучился грамоте. По-испански знал не больше дюжины слов. В пример вам ставил Хуареса, «такого же индейца, как мы, который выбился в президенты». Не то чтобы твой отец верил, будто кто-то из восстанет президентом или вообще далеко пойдет. Он просто хотел, чтобы вы оттуда вырвались. Из горной глуши, из нищеты, из голода, прочь от дома, выстроенного из глины и веток, от дымящего очага, от тако, политых маслом, в котором до этого жарили оленину, от ботинок, ношенных сперва одними детьми, потом другими, потом третьими и только после этого доставшихся вам. Ботинки жали и натирали ноги до волдырей, но отец строго велел ходить в ботинках, потому что индеец без ботинок в люди не выйдет. Инженеры, адвокаты, учителя крестьянских сандалий не носят.
Тихо сидя в своем кресле, вспоминал ли ты, как скучными вечерами в горах пас коз, следил, чтобы койоты их не унесли? Дед рассказывал, как однажды после хорошего урожая сменял несколько мешков маиса на шесть худосочных коз без единого козла, чтоб хоть двух-трех козлят им заделал. Всех коз, ребра у которых выпирали сквозь чесоточную шкуру, вам пришлось съесть, когда засуха затянулась на месяцы и на твердых бесплодных комьях крошечного участка было ничего не посеять. Всех коз отец поручил зарезать тебе. «Сеферино слезами обливался, когда их на куски разделывал», — рассказывал дед. Эти козы были твоими сестрами, с ними ты проводил вечера в глуши. Представляю, как тебе было больно убивать их одну за другой и видеть на тарелке.
Нам не разрешалось пропускать школу ни по какой причине. Пусть мы плохо себя чувствовали, температурили, ломали кости. Ты рассказывал нам воодушевляющую историю, как однажды утром у тебя оторвалась подошва и ты прихромал в школу в одном ботинке, а вторая, босая нога кровоточила после четырех километров пути. «Это была моя единственная обувь. На другую денег не было. Так я и ходил каждый день, и сотни шипов впивались мне в ногу, и пальцы сбивались в кровь на каменистой горной дороге. Шесть лет мне было, а я ни разу не пожаловался. Только через много месяцев накопили мне на новую обувку». После такой одиссеи — одной из многих твоих одиссей — отлынивать от школы никак не получалось. Ни один довод не помогал, а любая жалоба влекла за собой суровое наказание вплоть до порки.
Наверное, в своем инвалидном кресле ты, немой, вспоминал морозные ночи, когда приходилось обниматься с собакой, чтобы не окоченеть, и выдерживать порывы холодных северных вихрей. Дед упоминал, как тебя пугали эти ветры. Ты не хотел умереть так, как, по рассказам твоей матери, умерла ледяной ночью ее мать. Твоя бабка отправилась искать козочку, которая не вернулась вместе с остальными, и не заметила, как пала ночь. Она свернулась калачиком в кустах, чтобы укрыться от ветра, который разбушевался, едва стемнело. Твоей матери было восемь лет, когда ее мать пропала. На следующий день она с отцом, братьями и сестрами отправилась на поиски. Нашли твою бабку четыре дня спустя, вздувшуюся, смердящую, распахнувшую рот в последней попытке глотнуть воздуха. Глаза ей к тому времени выели муравьи. Так тебе описала труп твоя мать — вот откуда пошел твой страх перед ветрами. В детских кошмарах тебе грезилось, что красные муравьи пожирают твои глаза, снуют внутри ноздрей? Ты боялся однажды не выдержать дикого холода и кончить, как она: лежать окоченелым, сизым, с пустыми глазницами, вывалив распухший лиловый язык? И надо же, папа, тебе повезло куда меньше, чем твоей бабке твой мозг захлестнуло неудержимой красной волной кровоизлияния, твои нейроны утонули, и ты, обездвиженный, немой, скрюченный, оказался в инвалидном кресле.
Я помню тот вечер, когда ты пожаловался на внезапную мигрень, сказал маме: «Плохо мне, в глазах красно», рухнул на ковер в спальне и больше не мог ни говорить, ни двигаться. «Вот она, смерть», — наверное, думал ты, пока мама вопила: Вставай! Вставай!» И, вероятно, в глазах по-прежнему было красно, все краснее и краснее. Мама звонила в скорую, а ты плавал в красном мире.