Сейчас перроны еще пусты, пусты пути. На одном только стоит под единственным фонарем красно-зеленый локомотив, к которому прицеплены два вагона от электрички.
Лисицын здоровается коротко с начальником поезда, человечком с запавшими глазами, с кожей хрупкой, как истлевшая бумага, и с раковым зобом. Бойцам скомандовано грузиться — по полсотни в каждый вагон.
— А че за срочность за такая? — сипло спрашивает он.
— К утру должны там быть. К рассвету.
— Ну… К утру-то, дай бог, будем.
Казаки рассаживаются по изрисованным пластиковым сиденьям, Лисицын идет к машинисту в рубку. Железнодорожники в черной форме семафорят отправление, поезд гудит, чтобы людишки от него разошлись, раковый начпоезда сдвигает с места обмотанную синей изолентой рукоять — и платформа плавно сдвигается назад. Оставив за спиной единственный фонарь, поезд, как с обрыва, падает в темноту — но тут машинист зажигает головные фары, и впереди вырисовывается путь: две блестящие проволоки рельс и ползущие навстречу столбы — отметки на рулетке, раскатанной от точки начала всех координат в бесконечность.
В кабине локомотива их четверо — зобатый начпоезда, Лисицын со своим ординарцем и еще жидкобороденький машинист в тренировочных штанах с оттянутыми коленками.
Лисицын лущит подсолнух. Начальник поезда смотрит на него неодобрительно, и Юра тогда протягивает ему горсть:
— Семечку будешь?
— Не буду. Не сорил бы ты тут, атаман.
Лисицын мыском сапога заметает шелуху под кожух.
— Я буду, — просит машинист.
— Бери. Бери-бери, не жалко.
— Так это че, карательная экспедиция у вас, типа? — спрашивает у Лисицына начальник поезда.
Тот старается посмотреть на него строго.
— Порядок будем наводить. Сам ты карательная!
— Ну да.
Раковый прикладывается к мятой алюминиевой фляжке, Лисицыну не предлагает. Едут не разговаривая — через темноту, но не через пустоту: тут и там в свете фар виднеются какие-то хибары, лачуги, избы.
По дороге с Кавказа в Москву такое же. Жмется народ к железной дороге, вокруг нее жизнь и существует главным образом.
Кое-где окошки теплятся, людишки, выйдя на крыльцо, жмурятся, прикрывают ладонями глаза, но смотрят на поезд — а многие и машут ему: вот едет доказательство того, что они не одни застряли сами по себе где-то во Вселенной, а являются гражданами страны, которая была и снова будет великой.
Машинист отгоняет их от путей протяжным сигналом. Потом приходится гудеть еще раз, когда перед ними возникает в темноте ручная дрезина, груженная какими-то бидонами.
— Тормози! Вон там, гляди! Тормози, снесем сейчас! — орет начпоезда подслеповатому машинисту.
Поезд со скрежетом замедляется, едва успевает — чтобы не снести занимающую пути ветхую колымагу. Та еле тащится, на рычагах мучаются двое тщедушных стариков.
— Еле ж дышат, шайтаны! — вскипает Лисицын. — Погуди еще!
— Да толку?
— Давай тогда я хлопцев крикну, скинем их с пути вручную.
Начпоезда глядит на него неодобрительно:
— Куда ты их скинешь? А обратно на рельсы кто их поставит?
— Сами пускай себя ставят! У меня срок — в Ярославле к рассвету быть. А им это свое дерьмо в бидонах — не к спеху. Видишь, вон, расплескать боятся!
— У людей жизнь! — с осуждением говорит раковый. — Что ты тут, прискакал с Москвы и все знаешь?
— Это тут при чем?! Я и не с Москвы вообще, а ростовский!
— Ну и тем более! Это дорога не для вас тут, а для них, чтобы они, как ты выражаешься, дерьмо тут свое катали по ней туда-сюда! Других-то дорог, считай, нету! Как людям жить?
— Ты, бать, наглеешь! — Лисицын опускает руку на нагайку.
— А ты поездий-ка тут с мое, — отворачивается начальник поезда. — И тогда будешь к людям по-другому!
— Я по таким местам катался, куда ты б в жизни не сунулся! И сейчас едем, чтоб ты знал, не прохлаждаться!
Раковый прикладывается к своей фляжке опять, угощает и машиниста. Старичье на дрезине снимает шапки, машет ими извинительно, совсем в тепловозном свете ослепнув. Куда-то показывает шапками вперед. Машинист разворачивает склеенную скотчем карту.
— Там скоро стрелка будет, — говорит он. — Километра через три. Они туда съедут, видать. Вам тоже лучше будет… Чутка потише ехать. Чтобы уж точно рассвело.
Лисицын раздувается, собираясь заорать, но всматривается в этих двух старых чертей на дрезине — кабина тепловоза теперь прямо над ними нависает — и, только цыкнув зубом, стравливает из груди лишний воздух.