— Кушать очень хотелось, — призналась Г енриетта Давыдовна. — Это же не разница: питания столько же.
— Не скажи. Ты видала, как я делаю? Из холодной каши, например, можно вылепить маленькие пирожки. Подогреть, разложить их аккуратно на тарелке, сверху капнуть по капле масла… У тебя же сейчас есть немного.
— И какая разница?
— А такая, дура, что это будет уже не жратва, а блюдо! Совсем другое ощущение!
204
Они стояли у окна на Неву, Варя чуть впереди, как тогда Елена Сергеевна, и вид был тот же, на Стрелку и крепость, только точка обзора — метров на триста правее. И зима в реке, а тогда была осень. Тогда зато дышала через сквозняк из соседнего зала картина с морозным крестом. Будто все, что поменялось — холод с картины переполз на Неву. И попутчица другая: этой ладони на задницу не опустишь. Максим осторожно положил одну руку Вареньке на плечо, та не отдернулась. Окна в ЭЛДЭУ толстые, двойные, звуков с улицы не долетает, артобстрела не слышно. Снаряды бесшумно вспарывают лед перед Петропавловкой.
— Царство Снежной королевы, да? — Варя вдруг залезла в его мысли, Максим смутился.
— Оттает, — единственное, что среагировал ответить.
— А я льдинку однажды играла! — сказала Варенька.
— Льдинку играла?!
— В пантомиме. Я в кружок ходила при ДК Первой пятилетки, и там ставили пантомиму «Челюскинцы». Я такая была… Вся в белое замотанная и в блестках, как лед на солнце. Ким завидовал. Он мечтал полярником быть.
— Тебе не идет льдинкой. От тебя, наоборот, тепло, — Максим попытался положить вторую руку на второе плечо, но Варенька вывернулась, да так ловко, что не понять, из объятий ли вывернулась, обратила ли вообще на них, или по делу вывернулась:
— Ой, мы же чайник поставили!
205
Мама потеряла крошку. Упала, хлебная, на пол из рук. Большая хорошая вкусная крошка. Мама забыла, что у них есть еда. Она помнила про Максима, но как бы как про будущее: помнила, что появится такой человек и принесет еду, но до его появления надо дотерпеть. Каждая крошка пока на счету. Это была последняя, и она вывалилась.
Мама зажгла свечу, встала на колени, стала водить рукой по полу. От свечи толку мало, глаза совсем потускнели. Только раздражает пламя, щекочет в зрачке. Мама иногда забывала, что ослепла. То есть помнила как про хлеб: помнила, что ослепнет, но еще не вчера, а скорее завтра. Выключила свечу. Пыль, конечно, ходуном! Варенька подметает всегда, но не мыли давно, трудно, надо Вареньке объяснить, что нельзя не мыть никогда. Рукой. Долго ли, коротко ли, время ведь переместилось, неизвестно как идет, но нашла мама крошку. Обдула и быстро съела. И заплакала: искать больше нечего, перспективы нет. Хотя чуть сверху, на столе, лежал свежий белый, наискось отрезанный хлеб. Мама его мельком видела, но решила, что это хлеб из будущего, от Максима. Известно, что она до него доживет, но надо немного дотерпеть, поспать. Мама легла на пол щекой в пыль, чтобы Варенька обратила, как грязно, и уснула.
206
Учитель истории и замдиректора школы партийный активист Понькин поспешал с Петроградской стороны от сына, имея в руке желтый портфель со съедобной начинкой. Сын трудился в «Военторге» и отца, как близкого родственника, подкреплял. Крупами, маслом, всем, а сегодня таким, что можно перекусывать в дороге: хлеб, сыр, колбаса.
Благополучно миновал Тучков, Дворцовый, уже сворачивал на Адмиралтейский, как попался постовому милиционеру. Тот заподозрил. Ругался же сын: «Вы бы, батя, пальтецо бы хоть пообтрепали специально и портфельчик бы мой старый школьный извлекли из чулана. Чревато!» Понькин не слушал, форсил, вот и дофорсился. Милиционер портфель раскрыл, только ртом хлопнул. Повел. А вести близко — в Гороховую. Два шага! На краю бульвара Понькин взмолился:
— Товарищ милиционер, не сочтите, там у вас пока оформлять, время уйдет, а у меня недержание… разрешите я вот в сугроб. Пожалуйста, подержите портфельчик.
Сунул портфель, милиционер и опять только хлопнул. Понькин заскочил за сугроб и, не тормозя, потрусил дальше вдоль бульвара, жизнерадостно сплевывая. Что-то справедливо подсказывало ему, что милиционер не погонится.
Пронесло, пронесло, повезло, повезло. На днях Понькин отправлялся в эвакуацию по новой ледяной трассе.
207
На Грибном канале подорвали дом, где гомеопатическая аптека, и пианино грохнулось на тротуар. Полыхало посреди тротуара неестественного цвета бело-голубым, что ли, пламенем, или так на морозе казалось. И казалось еще что рвется из него волнами и арками музыка. Будто города возводятся и стремглав разрушаются. И, упав, прежде чем вновь пойти в рост, звуки прижимаются, утихают, ластятся к земле, — как овчарка перед рывком прижимается, качая бедрами. Такая музыка, в которой Максим не угадал, конечно, и не признал по нотной неграмотности, но внушил себе Вагнера.