Выбрать главу

— Нет-нет-нет… То есть если только на время войны, — растерялась Варенька.

Мама докончила с супом.

— Спасибо, Варюшка, горячий, вкусный. Ну не такой вкусный… но горячий, Варюшка. Не такой ведь вкусный? Сюда бы грудинки, картошки…

Последние немного лет, два-три, до репрессии Варин отец, заслуженный рабочий-революционер, получил солидный пост в районном исполкоме. Они вдруг первый раз оказались богатыми: по своей скромной мерке. Дважды съездили в Кисловодск, однажды и с Варенькой, а так — полюбили вкусно поесть и хаживали по ресторанам. Никогда раньше мама в ресторанах не бывала и не ела никогда особо изысканно, но после ареста начала она болеть. И рестораны эти, скатерти белые, приборы особые, когда к каждой малости своя вилка-закорючка, было последним, что запомнилось ей из той, до болезни, счастливой жизни. Она и сейчас поминала часто то устриц, то суфле: совсем уж это нынче звучало всуе.

— Мама-мама, конечно-конечно! Картошки там была половинка в супе… а мяса выдач не было давно, ты знаешь… Завтра пораньше в очередь встану. Наши скоро победят, мамочка, и все будет вкусно, да-да!

— Я же не жалуюсь, доча, не жалуюсь. Другим тяжелее! Я вот тебе от своего хлеба утреннего кусочек оставила, так что ты…

— Мама-мама, опять? Зачем же?

— А я сытая, доча, мне ведь много не надо, мне бы вкусно. Ах, меня сегодня Патрикеевна такой вкусной колбасой угощала!

— Патрикеевна? — охнула Варя.

В том, что вкусная могла быть у Патрикеевны колбаса, сомневаться не приходилось. Но насчет угощать?! По единоличности Патрикеевна была рекордсменкой домохозяйства. Даже любила потеоритизировать, что всякий должен отвечать за себя, и грех коммунистов в том, что они заставляют людей отвечать за других, а за себя — разучивают. Потому что за себя и за других одновременно отвечать отвечалки не хватает, узкая она у человека.

— Вкусной, копченой, как в ресторане «Европа», когда ассорти выкладывают. Патрикеевна. Она иногда дает мне, уже три раза. Каши сначала, вчера вот биточек дала…

Заскулила тревога, мама ложку выронила, которую в руке вертеть продолжала. Упредила Варенькин вопрос:

— Не пойду я, доча. Посижу вот в качалке. Покачаю-юсь! Послушаю, как бомба свистит.

42

Александр Павлович часами порою не открывал глаз и не говорил слов. На прикроватной тумбочке стояла вода и тарелка с хлебом, воду Александр Павлович отпивал, к хлебу не прикасался и вновь располагался ничком. Генриетта Давыдовна подметала пол, уносила-приносила горшок, поправляла подушку: ее будто не существовало для Александра Павловича. В конце концов это перестало быть страшным, но оставалось баснословно, непредставимо странным.

Иногда, впрочем, он заговаривал, и вспыхивала искра прежнего Александра Павловича: такого веселого и серьезного! Генриетта Давыдовна недоуменно листала контурные карты, не очень веря, что учебный год будет, Александр Павлович вдруг очнулся и включился, как с полуслова:

— Ты старшим предложи представить, кто бы с кем бы граничил в Европе, если бы Германии не стало. Сплыла бы завтра как Атлантида! Бельгия граничила бы с Польшей…

— Чехия с Голландией! — подхватила Генриетта Давыдовна.

— Швейцария с Данией! И до Швеции от Швейцарии был бы только пролив, и твои бы недотепы их еще пуще путали.

— Австрия, получается, с Францией.

— И Маргарите Австрийской замуж в Испанию можно было не плыть, а спокойно по суше…

— Ну что ты, Сашенька, ей через Германию путь и не лежал. Сам ты недотепа. Вот, смотри глобус.

Александр Павлович нахлобучил очки, недовольно воззрился на Шар, признал:

— Уж да, лопухнулся. А знаешь историю, как она попала в страшную бурю и сочинила себе эпитафию? Но они бы утонули вместе: и эпитафия, и Маргарита… А выжили — и эпитафия не пригодилась.

Генриетта Давыдовна хорошо знала эту историю, не раз ее в исполнении Александра Павловича слышала, но радостно рассмеялась, как вновь.

Александр Павлович усмехнулся ее мыслям.

— Знаю-знаю. Я тебе не говорил, Генриеттушка… Я уж не первый год замечаю, что повторяться начал. В одном классе одно и то же второй раз рассказываю, а то и третий. Дети слова не скажут, любят меня, но ведь стыдно же, стыдно! Я уж, Генриеттушка, о пенсии думал: негоже учителю…

Вздохнул, прикрыл глаза.

— Устал? — спросила Генриетта Давыдовна и в двадцать восьмой раз хотела попросить, чтобы хлеба он хоть кусочек, но пресеклась: сердило это Александра Павловича.

— Вечным отдыхом, Генриеттушка, отдохну. Вот уж отдых так отдых. Хотел себе, подумай лишь, сам эпитафию сочинить. Над словами задумался, Пушкина почему-то вспомнил, что счастья нет, а есть покой и воля. Я ведь как объяснял детям всю жизнь: что из покоя и воли вместе и могло бы сделаться счастье, если их… в правильных пропорциях перемешать. Человек между ними как челн… как маленький челнок между диалектическими противоположностями мечется и не может соединить. Гармонии не достигает, потому и нет счастья, что нету гармонии. А для Пушкина это сложная мысль была, он ведь поэт и обязан, обязан гармонию в мире…