Максим помешкал, сменил направление, вышел к Неве. Мелкая морось вилась как мошкара. Гофрированная Нева текла куда-то, на мосту маячил кислый милиционер, людей попадалось мало, все шли быстрым шагом, по-гоголевски скрывая носы в воротниках: не столько по делам торопились, сколько исчезнуть, унестись вслед за нимфой. Петропавловская крепость под низким небом вкрадчиво, по-пластунски прижалась к земле. Покрашенный безвольно-коричнево, сливался с небом шпиль, башни мечети и далекие Ростральные колонны тоже как будто съежились, чувствуя свою неуместность в этом плоском пространстве. Васильевский остров оторвался словно бы только что и медленно уплывает в морось, а город еще долго будет думать, спасать ли его, прикнопливать якорями к болотистому краю света, или пусть ну его в море. Все сыро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно… как он и запомнил с прошлого раза.
Летний сад закрыт, лепестки на воротах завяли, непривычно голые тропинки, будто скульптуры выкорчевали как сорняки. Максим помнил нелепые деревянные туалетики, в которые прятали на зиму минерв и аврор, но теперь на месте будочек — маленькие курганчики, как у кротов.
На Марсовом поле военная оживленность, поутыкано зенитками, патрули, милицейский кордон у «Ленэнерго», унылое кладбище посередине, вечный огонь оказался не вечен, затух на войну. Жерло его было как пуп площади. Если армия наша отступит, то всосутся полки под алыми звездами через пуп в недра, в расплавленную геенну. Немецкие полчища войдут торжествовать, но тоже всосутся, только свастика застрянет, зацепится углом, да и она — струхлявится и ссыпется в пуп.
Зимний манеж разбух, как мокрый хлеб, или оттого, что что-то его внутри распирает. Например, колоссальный секретный танк, ожидающий своего часа. На Доме Радио — большой Сталин, через площадь на бывшем кино «Рот-фронт» — Киров поменьше, но потом, по берегу Фонтанки и по Невскому, Кирова больше чем Сталина, едва не два к одному. Максим сначала подумал, что померещилось, стал считать: ну точно ведь, два к одному.
16
Пока бомбу укатили, пока выбрались из подвала, перенесли обморочных, которых не меньше десятка набралось — не сразу, в общем, почувствовал Юрий Федорович запах хлеба. Сам воздух пропитался нежным запахом свежего теплого хлеба! Оказалось, горит хлебозавод.
Его еще тушили, когда Юрий Федорович шел домой по развороченной набережной Обводного, и сотни людей стояли вокруг, зачем? Юрий Федорович тоже постоял. Запах дурманил, запах проникал в легкие, и казалось, что насыщал, но только первые секунды: желудок мгновенно отозвался сосущим желанием.
«Надо же, крапинки нарисовали, — думал Юрий Федорович. — Кто-то ведь разукрашивал! И что, на всех бомбах так? Нет, осколки обычно черные… Что же, теперь бомбы решено разукрашивать? В полосочку, в ромбик? Узорчиками? Обезьян с пальмами рисовать? Череп с костями? Смерть с косой? Да что угодно! Свинарку с пастухом! Хлеб с маслом! Курицу с мясом! Пруд с лилией! Дерево с птицей! Писать прокламации! Объявления. Рекламу, рекламу! Покупайте акции Круппа — рост на 100 процентов перед каждой войной! Хенкель — всегда высокий полет!».
17
— А народное ополчение, Маратик? Ты кому раздал винтовки, гранаты, автоматы, штыки?
— Ленинградцам, Иосиф. Людям, которые под танки легли, чтобы защитить город.
Сталин не отвечал. Набивал трубку. В сизом дыму на периферии зрения покачивались расплывчатые фигуры клевретов.
Киров тоже молчал.
— А если они повернут оружие против… — заговорил, наконец, Сталин. — Против тебя, Марат?
«Ленинградцы? — усмехнулся внутренне Киров. — Против меня?». А вслух сказал:
— Да его нет уже почти, ополчения, Иосиф. Огнем смыло.
18
Двадцать второго июня, когда сообщили войну, дома все будто бы перепуталось. Люди суетились, бегали по комнатам и коридору — туда-сюда и снова обратно — и как-то шумели опасно, взвинченно. Суматошились по полной. Отнимали друг у друга телефонную трубку. У пса Бинома, на которого никто не обращал, хоть лапу дважды и отдавили, закружилась голова, в глазах помутнелось, и он вдруг прыгнул и укусил Юрия Федоровича за ногу. Больно укусил; не до крови, через штанину, но больно.