В сумерках обелиск какой-то победе возле Московского вокзала становится памятником г-ну Фрейду в 64 полных роста как Ким Ир Ссн в Корте, и оный Фрейд глядит сверху вниз на остальных, которые ему не соответствуют, они слишком не мылись, чтобы соответствовать ходу его мысли. И ихний запах есть сумма - поелику произведена всеми их частностями - и основа их жизни потому что его они не ощущают. У г-на Фрейда, стоящего вместо Александра 3-го в сапогах на тяжелом кобыле, десять миллионов ног, так что и ровно пять миллионов промежностей. Зигмунд глядит вдаль и видит впереди замыкающую уличную щель иглу Адмиралтейства, что, учитывая его чувство жизни, ему по нраву.
Ах, все они ходят вдоль, а трамваи стучат поперек: лязгают, суки, а вдоль каждого человека идет его память, в переулки сбежало то, что не понять-запомнить. Мудрый конец г-на Фрейда негодует и от негодования топорщится, взламывая бронзу его пальто. Но и на это никто не обратит внимания, откуда следует явная слабость его мировоззрения, а и то сказать, тут же просто ночнеющий Петербург. Ошибка г-на Фрейда в том, что 99 процентов хотят жить так, чтобы потом это не вспомнить, а остальным начхать на Фрейда.
Любой человек хочет размотать себя по ниточке, ведущей к его воздушному змею - от своего пальца к этой бумажке в воздухе, чтобы разглядеть, кто он. Красивый - нарисованный, накаляканный белым мелком .
Средневзвешенная высота любого из людей не превысит двух третей поставленного торчком Невского от Адмиралтейства до Торжественной Палки и, когда примять это как факт, можно заняться и вдумчивыми исследованиями жизни.
А там уж лучше думать, что все, что могут хотеть люди, оно небольшое, свернулось в небольшую плюшевую игрушку, которую хорошо зажать между ляжек, чтобы успокоиться, чтобы г-н Фрейд успокоился бы до будильника.
Но дело-то в другом. Я, сойдя с поезда, перемещаюсь под землей с Балтийской до Маяковской или же до Восстания - по настроению. Захожу домой, кидаю какие-то свои небольшие вещи на лежанку и иду пить кофе на угол и, даже не думая о возвышенном, встречаю там все тех же, пьющих свой мелкий крепкий кофе.
Я знаю, почему они встали так рано: им было холодно ночью, или же они перебрали вчера, вот с утра и не спится или просто непонятно который час. Белицкий опять показывает паспорт со штампом о германской постоянке, Хренов напоминает, что я должен ему перевести текст про амфетамины, Романыч не говорит ничего, а Петя Охта здоровается в обнимку, будто расстался накануне навсегда, а я же только с поезда и смотрю на них чуть со стороны, потому что моя одежда еще не успела прийти в состояние этого места. Угла. Точки. В послепоездном рассеянии ума я не слушаю их, но думаю о том, что отсюда ответвляется много переулков: Кузнечный, Свечной, Засовный, Гончарный, Печной, Вьюшечный и где-то там, в начале, на дверях этой лавки стоит старая или же только еще пожилая вахтерша в синем сатиновом халате или в стеганом ватнике, матерясь подбирающая с пола оторванные корешки билетов линялого цвета, отодранных от билетов, по которым непонятно кто прошел непонятно куда-то внутрь для чего-то зачем.
5
Однажды, кажется, 1984-ый, я встречал этот год в Питере, у Жукова. В компании был Госяра, то есть - наиблистательнейший живописец Володя Гоос. Публика была разная, но все же своя, так что кошмары не предполагались, а Гоос был в белой рубахе до пят, и всё время хватал за попки дам, не обращая внимания на их возраст, семейное положение и выражение лица. Вызывая, всё же, тем самым в некоторых известный испуг.
Госяра был в лучшей форме и решительно в заводе: весел, светел лицом и почти порхал в относительно небольшой квартире окнами на соседний дом в районе Парка Победы имени Ленина метрополитена города Петербурга. Прыгал, прочие веселились, время шло, Новый год наступал.
Шло время. Гоос пыхнул и с еще большей агрессивностью принялся нападать уже не только на дам но и - словесно - на остальных, явно ища того, кто смог бы ему противостоять, чтобы так уж поругаться, чтобы снизошло уже полное вдохновение. Минут через час выяснилось, что народ противостоять особо-то не в духе, так что Гоос ударился в исповедь, не хуже чем у Бл. Августина. "Вот я, - заявил он, грозно вздыбив кудри, - как бы деревенский дурачок. Они нужны, сказал он, оглядев всех с высоты своего невеликого, украшенного усами и бородой, роста, не говоря уже о щуплости и белой рубахе. - Как бы возле сельпо", - добавил, победителем оглядев окрестности.
"Да, - сказал я, чтобы поддержать Гооса, который к тому времени все же достал примерно две трети гостей. - И я - тоже, так что, Гоос, нам надо теперь драться за вакансию и первородство".
И вот тут Гоос меня как бы и переиграл - по его мнению, конечно. Он протянул мне только что запаленную зеленую папиросу и заявил обществу: "у каждого человека внутри живет еще кто-то. Вот у меня, например - продолжил, принимая от меня косяк, - в груди живет маленькая хорошенькая пятилетняя девочка и она все время танцует и поет".
Так что тут он меня в самом деле и победил, потому что тогда я еще не мог сказать, кто живет внутри меня.
С тех пор прошли годы, то есть год и десять месяцев. Октябрь, осень. В городе Рига она сначала была в этом году очень уж теплой, а холод если и возникал, то лишь суток на двое, так что по городу никак не включали отопление, отчего но ночам было холодно. Но дело в другом: само подобное внимание к погодным особенностям свидетельствует как о наличии некоторого внутреннего неустройства внутри организма, так и о том, что внутри наличествует и некоторый орган, оное неустройство регистрирующий, а еще я понял, что с той самой поры во мне так ничего и не противостоит Гоосу, потому что я все еще не понял, кто живет у меня внутри.
А потом вышло так. Зашли мы с Леной к Вилксам, а те рассказывали много историй, среди которых, например, и о своей домовладелице, не столь давно въехавшей в наследные права и от того помутившейся разумом до того, что поставила в подвале водомер и организует собрания жильцов, на которых сообщает пенсионерам о том, что в Германии горячую воду пускают только чтобы омочиться, потом выключают, намыливаются, после чего на краткий срок включают, чтобы смыть то, что размылилось.
А вот потом разговор почему-то перешел на богомолов: большеразмерных насекомых, чья особенность в том, что они прямоходящие, странно изломанные в походке, при этом их фасеточные глаза треугольны и - что самое странное они обращают внимание на людей, поворачивая голову, и глядят им вслед. И тут я понял, что, подобно девочке внутри Гооса, во мне живет сухой богомол.
Когда из вещей выпирают их внутренности, к чему тогда рассуждения об астральных телах и прочей хиромантии? Как из города Петербург выдвигается Смольненский собор, искажающий все правила перспективы; с первого поворота на Суворовский проспект он высится над городом, будто вообще невъебенной высоты, затем - по мере приближения к нему противоестественно уменьшается, доходя до соразмерных окружению, разумных размеров, после чего, на следующем же шаге от этой линии примирения опять принимается делаться невъебенно громадным. Откуда, впрочем, следует, что для общения с окружающими всегда можно выбрать уместную дистанцию.
Богомолы, это вам не саранча. Они сухие, ломкие и жестах и движениях, а перемещаются они так, что есть даже вариант у-шу под именем "стиль богомола", основанный, понятно, на подражании, смысл которого в том, что любое движение богомола совершенно неожиданно. Хотя для него и другого нет.
Любая субстанция, раскопавшая у себя внутри некоторый стерженек, становится быть отчетливой, наматывая на него что ни попадя, сворачивая все пространство в точку зрения субъекта, оказавшегося у субстанции в груди.
Богомолам присуща отчетливость действий, включая и непонятные, любые нюансы которой учтены уже правилами рода и требуют понимания со стороны всех, кто с ними столкнется: богомол суть минимализм веберновского толка в музыке, откуда следует отсутствие избыточностей в его поведении, пусть даже оное и может показаться безумным.