- Так ить чего ж тогда?
Тут архиерей раздражился слегка и даже вспылил:
- А вот чего! Не разнюнивать о нём уже раскаянном, а сам тот момент перелома, само раскаяние, причину внутренно душевную отказа от греха ты и должен описывать, ты должен словами показать - как это было, душевную переломку его обстоятельно и аргументированно по полочкам разложить, чтоб читатель поверил, что так бывает и чтоб он умилился, а не издевательски хохотал, чтоб он о себе задумался. Я лично так не умею сказать, ни слов, ни дара такого у меня нет. А рассказик твой читать даже мне было тошно и приторно. А что ж про этих учителишек говорить! И они тебе, и эти кадетишки и интеллигентишки ещё и рецензию подсуропят в каком-нибудь своём журнальчике. На бумагомарание наглее нашего брата русака жидокадетствующего в целом мире не сыскать. И чтоб это было первое и последнее твоё хватание за перо, понял?!
Опустив голову, о.Ермолаич вздохнул:
- Как не понять. Так ить страшно, владыко. Я ить думал их к Евангелю подвигнуть, чтоб читали, думал пронять как-то, детям хоть их хошь плотинку какую против супостатчины поставить.
- Ну а сам-то как думаешь, подвигнул, поставил?
- Когда писал, когда вслух своим воробышкам читал, думал, что подвигнул, иначе разве б взялся?
- Ты вот лучше скажи, отчего у тебя на престольном-то Празднике храм был на половину пуст? Где твои пасомые, писатель?
- Да ить мои пасомые все почти на фронте, сам знаешь.
- Знаю. Но и здесь ещё есть, вот только не видал их вчера. Этот даже хлыщ из гимназии стоял, в кулак зевал, ждал, когда ж кончится, однако пришёл. А где ж бабы твои из Удельного, из Варварина? И престол и архиерейская служба, а у них что на зиму-то глядя? Зимник уже вон, сенокос, что ли, посевная на снегу, иль редиску в декабре пропалывают?!
- Завтра пойду туда, и в Удельную, и в Варварино, и в Курилово. Эх, грехи наши тяжкие, там и узнаю почему да как.
- Да я уж всё выяснил, батюшка. Пили они всеми деревнями позавчера до мертвецкого оскотинивания. Утром с похмелья не до литургии. Мужики с фронта, будто, на побывку приехали. И ты, кстати, это знаешь. Человек сорок всего, будто, да? Странно, много чего-то. Не дезертиры ли? Вот это ты и выясни завтра. Ну иди, дай благословлю тебя... ну вот, ну и ступай с Богом... Стой!
Вздрогнул испуганно о.Ермолаич, обернулся.
- Ну-ка, подойди, повернись... Ты откуда ко мне-то? Из школы? Эх, Господи, вот искушение-то. Так и ходишь весь день?
- Да что такое, владыко?
- Да вот повернись, дай сниму с тебя... Погоди... нет, не отдерёшь! Ну-ка, снимай с себя рясу-то, щас новую вынесу. Да снимай, говорю!
Долго смотрел на снятую рясу переоблачённый о.Ермолаич. На самом заду её был намертво приклеенный ватманский круглый лист бумаги размером с большую тарелку, а на листе, цветными карандашами нарисованный, корчил рожу весёлый бес, очень похожий на о.Ермолаича.
- А рисунок-то взрослого, - сказал архиерей.
- На стул, наверно, положили, шельмецы, клеем вверх, - вздохнул о.Ермолаич и покачал головой.
- Во тебе и рецензия, - владыко врезал со всего маха по бесовской роже, - вор-р-обышки!..
... Отпустил задумку о.Ермолаич - перед ним размахивал руками доктор Большиков и чего-то орал. Вслушался.
- Да, козопас несостоявшийся, с нашим-то народом нужно быть демоном! чтобы править им, - перекрестился о.Ермолаич, вздохнув, - ну хоть не таким бешеным, как его папаша, ре-цен-зент!.. - только рукой махнул о.Ермолаич, но и не изящным шаркуном от рождения, как наш последний. "Молись, да к берегу гребись" - так ведь и по поговорке нашей, а он молился только!
Поднялся тут о.Ермолаич, за грудки взял доктора Большикова.
- А ну, заткнись!..
- Сам заткнись! - откинул батюшкины руки доктор Большиков. - Кучер должен быть сильным мужиком, а тут у кучера 180 млн. седоков... Ну ладно, про Распутина брехня, но раз болтают, раз такое брожение по стране откажись от Распутина.
- А от жены? От жены тоже отказаться, если болтают? Такие вот чер-но-со-тенцы?! - сам от себя не ожидал о.Ермолаич, что голос его способен нести на себе столько злости, сколько прозвучало её в его вопросе. Эх, действительно нет на вас отца его, отрецензировал бы он вас, охальников, чтоб неповадно было... А и то ить, ты глянь-ка, черносотенец, смерть перед нами, может, лютая стоит, а мы тута ругаемся... Эх!.. а что ругаться-то? Всё уже, ВСЁ КОНЧИЛОСЬ для нас, понимаешь? Твоими штучками кончилось и моим нерадением... Да, Ляксан Ляксаныча все боялись, держал он обруча, мы ж, русаки, без обручей никак не можем.
- Да замолчи ты, наконец, козопас, не желаю я слушать ничего ни про Ляксан Ляксаныча твоего, ни про сынка его!
- От ить ужас-то, лучшие Государи за тыщу лет, а он, черносотенец, монархический писатель, ревмасонов обличатель, лучших Государей хлещет похлестче масонов. Да лучше б ты водку пил, хотя ить это... хотя учительша новоявленная ажно рычала, помнится, от злости, когда читала твои писания. Она ведь это, кадетка, или что-то вроде энтого, хлёстко знать писал-то про революционеров да масонов, да вот и дописался.
- То есть?!
- Да что то, то и есть! Я - то хоть козопас, а ты-то, что ты Богу-то припас? В писульках твоих Бог через строчку, а в душе у тебя Его не больше, чем у той швабры хохотливой, учительши рычащей. Одного поля ягодки, коли эдак-то про Государей-помазанников!
- Кто так отрёкся от власти, тот недостоин её!
- Это мы все казались недостойными Его. Отца-то его - да, боялись. Сын, понимаешь, надеялся на наше ему послушание, а мы изменили ему. Изменив Царю, как ты в своих писульках, разве можно говорить, что верен самодержавию, как опять же ты утверждаешь в тех же писульках? Вот и получается, что перестали мы быть охранителями царства, а значит, перестали быть православными, ибо у царства нашего Русского цель главная - охранение православия нашего, храмов Божьих от врагов-погромщиков. А Христа, что в сердце у нас у каждого должен бы быть, Его можно в нас уберечь Царством-государством? Никак. Когда мы Его из себя сами изгоняем, никакое Царство-государство не поможет. Выгнали Христа из сердца-то, огляделись да и ну зачем же нам Царство с Царём-Помазанником? да и то - не нужен Царь подданным, у которых Христа нет. Вот тебе всё тут, вся альфа с омегой, весь тут урожай, а всё сжали, что посеяли, до единого зёрнышка. Божьими рабами быть не захотели, ну дак извольте под плётку товарища Диоклитиана, в его рабство, от него не отвертишься. Да помолчи ты, иди сюда, сюда, дурень. Вон, уж голоса пьяные слышу. Оно и ладно, эх, снизойди, Господи.
Хошь и без раскаяния, а хоть болячки свои душевные назвал. С того довольно, видать, остальное, что есть, чепуха, видать. Давай башку-то под епитрахиль, уж вон они, за дверью. Сколько тыщ прошло под энтой епитрахилью, ты вот последний теперь... Первому тебе говорю: у меня ведь, это, опосля каждой исповеди ком копошащийся вонючий над собой видел. Весь в огне. Сгорал начисто ком - приняты грехи. Жуть как страшно видеть! Так и не привык. Поначалу просил-умолял чтоб не видеть энтого. Опосля одной такой молитвы и опалило меня от кома горящего. Ажио закричал. На литургии-то! Всполошились все, думали - спятил. А близка к тому... Больше не просил. Терпел. Не вижу щас тута ни кома, ни огня. Эх, милостив буди. Господи, прости нас окаянных... - прижал к себе доктора Большикова о.Ермолаич, зашептал уставную молитву разрешающую.
Лязгнуло, скрипнуло, распахнулась дверь, в проёме возник комиссар Беленький. Жуткий вид был у товарища комиссара, а изо рта его несло чем-то и вовсе убивающим. Тигром и с рычанием тигриным бросился Беленький вперёд, сорвал епитрахиль с головы доктора Большикова и ещё дернул. Треснула эпитрахиль, порвалась, о.Ермолаич на пол полетел, а товарищ Беленький всё с тем же рычанием уже топтал эпитрахиль ногами.