Выбрать главу

– Что ж ты без костылей храбришься? – не удержался мужик. – А как упадешь?

– А, – махнул рукой танкист, – больней не будет. – И, оторвав от земли деревяшку, видно, трудно еще было прыгать на ней, пояснил: – Не замозолилась еще. А живая моя за Сожью-рекой осталась.

– И я за Сожью осколок поймал, – потянуло мужика на откровенность. – Прямо грудью поймал. Притерпелся б, может, коли б осколок этот был наш, а то ж фрицевский. Вроде как гадюка под сердцем без твоего спроса живет и выжидает. Момента выжидает, стерва.

– А вырезать если?

– Не берутся, – отмахнулся мужик. – Да и шут с ним. Вот маленько края бы его притупить. И жить можно.

– Возьми-ка вот детям, пехота, – сказал танкист и жестом фокусника вытащил из рукава шинели несколько тонких и длинных, как церковные свечи, палочек-конфеток, крахмально-белых, с розовыми прожилками. – И бабу подсластишь, чтоб добрей была. - Да бери! – грубо добавил он, видя, что мужик колеблется. – Это мне полюбовница начпродова подзаработать дает. Знает, выдра, что не выдам. А мне и деваться некуда. В Гришкином стакане, – он кивнул в сторону безрукого с солью, – две моих пенсии.

– Ну, дак и у меня гостинец найдется, – заторопился мужик выбирая под рогожкой самый большой кусок мыла. – На-ка вот. Сгодится, думаю.

Танкист взял мыло. Осмотрел и обнюхал его.

– Твое, значит? – тихо спросил он, подозрительно прицелившись в мужика глазом.

– Да мое, мое. Бери! Больше было, да продал сегодня… – И, заметив непонятную ему настороженность танкиста, добавил: – Бери, я тебе говорю. Сгодится.

– Сгодится? – крутнул головой танкист. – Дуришь кого, дешевка? Бабы! – закричал он чуть не плача от непонятной мужику злобы. – Вот оно, мыло солидольное! Вот чем белье свое сгадили! Спекулянтская морда! А еще – «осколок у меня в грудях». Видали гада?

Танкист швырнул на землю мыло и тыкать в него деревяшкой стал. Бабы тут же, одна за другой, из очереди к ним потянулись. Пригляделись к мылу, помылили на пальце. Принюхались и на все лады заголосили, словно обрадовались, что нашли наконец зло это злощастное.

– Твое это мыло, ну? – из общего крика, уловил мужик вопрос и, толком не понимая, что происходит, утвердительно кивнул, тревожно глотнув кадыком. И, как огонь, вскинулись бабы. К стене мужика приперли. Инвалиды, которых они с крутой бесцеремонностью отогнали, топтались в стороне, ругая свою немощность и бабью беспощадность. А бабы уже и кулаками над головой трясти стали. В их крике было столько слез и горя, сколько за войну обманута была доверчивостью своей по человеческой жизни истосковавшаяся русская баба. Громче всех, доходя до визгу, старалась маленькая, подвижная бабенка, не стоявшая от возбуждения на месте и оттого походившая на спугнутую с гнезда трясогузку. Прижимая к груди костлявые, раздавленные работой, в красных трещинках кулачки, она суетилась сзади баб, словно выбирала момент для безответного наскока на мужика и, как раненая птица, кричала жалобно и больно.

– Все белье сгадила его мылом! – жаловалась она, хотя мыло то она купила у кого-то другого, может быть, у настоящего жулика, но беда оставалась бедой, и только боль и безысходность метались в крике ее. – Век теперь не отмыть! Ни щелоком, ничем!

Кричали все разом, и каждая свое. А мужик, выступая над бабами, ошалело крутил головой, глазами перебирая изуродованные криком лица. Он и в мыслях не допускал быть бабами побитым. И когда кинулись на него сразу и остервенело, с обидой и удивлением озираться стал. Не от боли, от стыда не знал куда деться. Охнул мужик, и голова его от ударов заметалась. И податься не зная куда, пятками стену скреб, словно вылезти из себя хотел, скрыться от злобы людской и унижения. Шапка, сбитая наземь, как часть его самого, терзалась бабьими ногами. Когда из носа мужика пошла кровь, Визгливая всполошенно заметалась, и в крике ее больше было стона, чем слов. Мужик по-прежнему молчал. От ударов уже не уклонялся, а, закрыв глаза, теряя силы, ждал. Визгливая, так ни разу и не ударившая мужика, уже не кричала, а, не замечая слез, нервно постукивала друг о друга красными кулачками да с каждым ударом вздрагивала, словно не мужика, а ее били так безжалостно и хлестко. И тут подошла Гашка, мужичьего вида баба, в желтых американских ботинках и колом торчавшей из-под флотского бушлата юбке из трофейного камуфлированного брезента. Она постояла. Послушала. Докурила. Окурок прислюнила и спрятала в карман. Раздвинув баб, сразу, как по команде притихших, шагнула к мужику, прикрывавшему грудь раздавленной кошелкой.

– Не знал я, бабы, – как на исповеди, пробубнил мужик сквозь разбитые, одеревеневшие губы. – Подлости такой не знал. Предали меня с этим мылом, – сказал он усталым Гашкиным глазам.