Невозможные вещи – самые ценные для души человеческой. Наверное, потому что сама она оттуда родом. Из невозможного. Венц входит ко мне на балкон. Я делаю шаг назад. Он раскрывает руки ладонями вверх: иди, обниму. "Ну что ты как неродная", – говорит, подходит и обнимает. Куртка холодная, кожа холодная. Еле касаясь, обнимаю его в ответ. Окна открыты, вроде, не холодно. Запах, ни с чем не сравнимый (вот что мама имела в виду, говоря про своих фаворитов). Секунда, ещё секунда, куртка кожаная, кожа курточная, хватит считать секунды, так и на колени пасть недолго. Я беру себя в руки. Я делаю шаг назад.
Свет проникает из кухни, рассеянный, как моё внимание. Скулы у Венца рельефные, в углублениях – тени. Подбородок гладкий, шея устойчивая, с родинкой. Есть на чём носить мозги.
– Чего ты от меня хочешь? – высказываю ему. Хотела спокойно. Не вышло. – Всю душу из меня вынул и мало тебе. Я в шоке, я не в себе, я веду себя неадекватно. У меня серьёзные проблемы. Чего ты, сейчас-то, от меня хочешь?
– Сядь, – говорит он, мягко, но твёрдо. Голос подземный. Горный поток. Соль в ущелье. На балконе у Андрея – кресла по углам. – Сядь, покурим, да я поеду. – Сажусь. Теперь он сверху. Мельком глядит в окно. За окном – строения, живность, облака. Профиль с едва уловимой горбинкой. Возвращает фокус на меня. Зажигаю. Он тоже.
– Хватит шабить в таких количествах, – негромко, с расстановкой говорит Венц. – Не поможет. У меня мамка была тронутая, вот, как ты, шабила, серьёзная такая, тихая. Родила сестру и на третий день, так же спокойно, швырнула её в стену головой. Естественно, насмерть. А потом перерезала себе горло обычным кухонным ножом. Ну, поехал человек. Отец, как пришёл, чуть следом ни поехал. Но нет, он ещё лет десять пожил. Бухал. Потом утопился. Город маленький, рядом пруды. – Как о погоде рассказывает. – Люди всё время умирают, Божена. Хорошие – особенно часто. Лиде всё это, про родителей, знать не обязательно, – зачем-то добавляет. Затяжка, затяжка. На шее. – Я перед тобой, как видишь, не рисуюсь. Какой есть.
– Сколько тебе было? – уточняю, растопырив на него всё, что есть в глазницах.
– Шестнадцать. Это когда отец по водам прогулялся. Нет у меня такого к смерти, понимаешь? Пусть приходит, когда и к кому хочет. – Пауза, брови вверх, уголок губы – к окну. – Так уж вышло: человек смертен и набит мерзостью. Твоя мать, не сомневаюсь, была полна достоинств, кроме тех, что я в ней разглядел. И жизнь у неё, не сомневаюсь, была интересная. А ты не таскай за собой это дерьмо. Никому твоя скорбь лучше не сделает. – Так вот, значит, откуда у него такие глаза. Не отрываясь, продолжает. – И, на вопрос, что мне от тебя надо – тебя мне надо. – Сердце проваливается в матку. Живущая под животом змея, не спеша, потягивается. – Вот посмотришь, всё решится. У времени большие зубы, но лечебный язык. Оно то, что надо, ест, ненужное. Важное по-любому остаётся. – Затяжка, затяжка. Змеи в пределах живота. – Да кому я это вообще рассказываю. Ты умная, и так знаешь. Только дуешь без меры. Это всё зарастёт. Ничего не останется. – Я облизываю сухой рот.
– Если так думать, нет ничего ценного, и всё ценно, именно своей мимолётностью. – Для просветления необходимо пройти любовь и смерть, потерять любимых. И, выдержав, обрести право на свободу. – Всё – пустота. Тела, вещи, явления – сгустки энергии, тени на стене. – Серые глаза. Дым. Родинки. Карие глаза. Преломление света в зрительный нерв. – Спасибо, – говорю ему, искренне. – Ты, за два дня, единственный человек, кто сказал мне что-то полезное. Не считая адвоката.