Еще студентом Владимир Антонович прочитал в газете, что исследовательский центр в одном американском университете вынес человечеству электронно-счетный приговор: к две тысячи двадцатому году полное перенаселение, так что на Земле останутся только стоячие места. Он не поверил в такую возможность — мало ли что наврут, да и комментарии были успокоительные, и сам Владимир Антонович уже тогда понимал, что за пятьдесят лет Сибирь не заселишь даже до плотности Подмосковья, не то что до стоячих мест.
Это глупое пророчество давно забылось бы, но он всегда приводил его на уроках как образец нелепости машинных прогнозов, и поэтому помнилось. Но сейчас ему хотелось представить все в другом свете. И он убеждал себя: что — да, на месте сегодняшней тайги поднимутся небоскребы, исчезнут деревья и трава, и только белесый песок зазыбится на пустырях. Но вот и песка не видно — сплошь люди, как на снимке китайского митинга, полей дождь — до земли ни капли не долетит: плотно стоят!
От этого видения он содрогнулся, отогнал его прочь, но тревога осталась. Ведь если он просидит пятнадцать лет, то до назначенного срока останется всего ничего, и мир пусть и не так страшно, но переменится, до конца тысячелетия останется три года, и уж никакой охоты и рыбалки — это точно, и зачем тогда все? И ему стало жалко этих пятнадцати лет до спазм в горле, захотелось встать, выскользнуть потихоньку из кабинета, убежать в тайгу и прожить там эти пятнадцать лет свободным и диким. Но он знал, что бежать нельзя, и оставался сидеть.
«Подожди, успокойся, чего это ты? — уговаривал он себя. — Глупости все это! Сам себя напугал. Выпрямься! Дыши ровнее. Вот так. Теперь посмотри на все со смешной стороны. Со времени пророчества прошло чуть ли не четверть века, а изменилось что? Да ничегошеньки! Нигде, ни в чем! Что было, то и будет...» Он растянул в насильной улыбке сухие губы, и в груди сделалось светлее. «Ну вот. Все прекрасно. Паниковать незачем. Ты ни в чем не виноват. Проживешь свою жизнь свободным и счастливым. Гришку, конечно, жалко. Но ты тут ни при чем. Каждому свое. Если хорошо разобраться, то он только и искал что смерти. Он даже любил говорить про смерть. Может быть, и у меня весь этот апокалипсис от его дурацких разговоров? Нет, ты ни при чем... Разберутся... А если не разберутся... Ходи пятнадцать лет — руки за спину, развод, подъем, часовой на вышке. Отупеешь, озлобишься, до пенсии после тюрьмы несколько месяцев, а не дотянешь, к работе не допустят, и все пропадет. Меня как меня тогда уже не будет. Только пройдут дожди и «трава вырастет». А на кой черт мне эта трава, если меня не будет?» —- твердо подумал Владимир Антонович, а может, даже и произнес вслух, потому что он никогда не думал категорически, а всегда оставлял место для сомнения, и только когда говорил, то мог очень даже категорически утверждать или отрицать что-нибудь, и при его красивом дикторском баритоне слова звучали всегда убедительно, и он сам им охотно верил. «Сглупили, сглупили, граф!» — с удовольствием повторил он и даже ухмыльнулся в возникший перед закрытыми глазами портрет кособородого старика, но в чем заключалась графская глупость, не стал додумываться, просто ему было легче, когда он думал вот так.
Если бы кто-нибудь мог увидеть Владимира Антоновича сейчас со стороны, — ироничного, в хорошо сшитом летнем костюме, небрежно развалившегося на стуле, с вытянутыми на столе белыми руками, оттененными бледно-оранжевыми манжетами, — он мог бы подумать, что человек этот вполне благополучен и сейчас поднимется и энергично направится куда-нибудь решать важные текущие дела, смущая встречных женщин понимающей улыбкой и уверенным взглядом желтоватых птичьих глаз. Но победительный вид Владимира Антоновича был просто позой, призванной помочь справиться с охватившим его волнением. Усидеть так долго он не смог, подвинулся к столу и уложил лоб на потные ладони. Нет, он просто болен.
Это он почувствовал еще вчера, нет, даже позавчера, когда только проснулся и сильно захотел пить и никак не мог напиться остывшим, но все еще теплым чаем, от которого во рту оставался металлический привкус, и руки, и ноги были тяжелые, будто налитые какой-то желтой жидкостью. Тогда ему показалось, что он простудился, сначала стоя у самого пожарища, когда намокшая до этого под дождем одежда парила, даже варила тело, а потом; снова под дождем до позднего мглистого рассвета. Тогда он думал, что простуда мгновенно пройдет, как проходила всегда, когда он был в лесу, а она — вот она!