Но теперешнюю слабость, он понимал, нельзя объяснить только простудой. У нее была другая причина, которую Владимир Антонович не хотел, а может, и не мог определенно сформулировать. Он вообще ни о чем конкретно не хотел думать и только с непонятной ритмичностью повторял про себя единственную фразу, неизвестно когда всплывшую в сознании и рефреном сопровождавшую каждый обрывок мысли: «Умру, а трава вырастет». От частого повторения фраза потеряла свой изначальный смысл и превратилась в нечто бесформенное и всеобъемлющее, вбирающее в себя все, что приходило в воспаленный ум Владимира Антоновича.
«В чем же они будут обвинять меня? — попытался он думать о себе, как о ком-то постороннем. — В убийстве? Теперь уж точно известно, что никакого убийства не было. Просто такой вот случай. Может быть, случай редкий, не встречавшийся в практике, но все же случай. А экспертиза здесь плохая, — вспомнил он потного эксперта, — может нагородить черт-те чего. И следователь дилетант. А дилетанты — они самолюбивы и упрямы, и невиновному вину докажут.
Ну почему? — одернул себя Владимир Антонович. — Вина-то есть. Поджог на него навесят, это уж точно. Да он и не собирается отказываться: было, значит, было! А от поджога к Гришке потянут. Имеются же какие-то статьи и даже весьма суровые, за побуждение к самоубийству! Это он знал еще со студенческих времен, когда Лида, жена, в ответ на предложение разойтись написала записку, что-де просит никого не винить, а эта записка матерью была доставлена прокурору, и прокурор погрозил наказанием не Лиде за шантаж, а Владимиру Антоновичу, если случится что; но ничего тогда не случилось, а сейчас вот все налицо. Конечно, Васька выложил им все, а уж они пойдут крутить и тасовать... Говорят, истина нужна. А где она, истина?»
— Вам плохо? — вдруг раздался голос следователя.
И прежде чем открыть глаза, Владимир Антонович понял, что тот уже давно стоит над ним, наблюдает и хитро усмехается.
Размыкин действительно усмехался, но глаза за стеклами очков были строги и пустоваты.
— Почему мне должно быть плохо? — возразил Владимир Антонович. — Мне ничего. Только душно здесь.
Следователь подошел к двери и крикнул в коридор, чтобы принесли воды, потом прошелся до окна, дождался там, когда принесли графин, налил в стакан и поставил его перед Владимиром Антоновичем.
Чего вы так разволновались, Владимир Антонович? — спросил он, усевшись за стол напротив и достав из стола свои записи. — Волноваться не надо. Я заставил вас ждать долго, это неприятно, однако надо спокойнее. Говорят, вы хладнокровный человек...
— Кто говорит?
— Ну, вообще... Вы охотник, должны быть хладнокровным.
Владимир Антонович с ненавистью глянул в широкоскулое, буддийское лицо следователя и коротко сказал:
— Я не охотник. Я учитель. И вы это знаете... — Он поискал слово: сказать «товарищ» не получалось, а «гражданин» создало бы лишнюю стенку, и он просто решил обойтись именем: — И вы это знаете, Анатолий Васильевич.
Размыкин согласно кивнул, не отрываясь от бумаг, будто там уже была записана судьба Владимира Антоновича, и как бы давая понять, что ему известно не только это, но он будет спрашивать и спрашивать, пока не нащупает той ниточки, за которую размотает весь этот клубок, а что там в клубочке, ему хорошо известно, и нужно только подтверждение, так сказать, добровольное признание.
Владимир Антонович посматривал на следователя и в который уже раз подумал, что Размыкин страстно мечтает стать прокурором.
Владимир Антонович считал себя довольно наблюдательным и всегда пытался сразу же определить, что за человек перед ним, какие пружины движут им в жизни и, стало быть, на что он способен. Он не намеревался иметь из этого какую-нибудь выгоду, скорей, это было чисто профессиональное, учительское качество, которое он стремился в себе развивать и развил и уже ошибался довольно редко. Правда, он не всегда, понимал конечную цель того или иного внутреннего движения объекта наблюдения, иногда она казалась ему смешной, иногда сумасшедшей, иногда примитивной, но никогда почти разумно оправданной. Все это происходило, может быть, оттого, что Владимир Антонович не знал и своей конечной цели. Вообще, цель, казалось ему, у него была достаточно основательная и реальная: защитить диссертацию, уйти в институт, в круг интересных людей — мыслящих, веселых, современных, к которому он пока, несмотря на свои старания, имел отношение самое далекое. Зачем это ему нужно было, он знал: работа в институте давала хороший заработок, городскую квартиру и сознание своей реализованности, а общество —для души. Чего еще? Но было ли это конечной целью? Вряд ли... А тут? Зачем Размыкину надо обязательно стать прокурором? Разве работа следователя менее интересна и увлекательна, чем работа прокурора? Тут возвыситься хочет человек, чтобы в переполненном зале суда утверждать свое право вершить чужую судьбу, чувствовать и демонстрировать себя беспорочным и сильным и еще больше очищаться, требуя преступнику перед лицом правосудия кары большей, чем тот заслуживает. Наверное, в этот момент Размыкин забыл бы все свои грехи, все проступки и слабости и ощущал бы себя чем-то вроде бога. Наверное, он спит и видит себя прокурором. Он с удовольствием потребовал бы для меня смертной казни, думает Владимир Антонович, а уж на пятнадцать лет... Только вот дудки!