Выбрать главу

Нет, пусть не воображает следователь, что он действительно накликает смерть Чарусову. Отнюдь! Он живой, ему, Владимиру Антоновичу, мира не застил. Светлана Аркадьевна? А что — Светлана Аркадьевна? Ну, было — молодая, интересная, современная... но ведь это так, эпизод. Это как опьянение: пока пьешь — вроде счастлив. Нет, она не для него. Она не для кого. Она не для себя даже. Вот уж кто поистине одинок! Одинокий — ведь это не тот, кто сознает себя одиноким. Сознает — значит, тяготится своим одиночеством, тоскует по людям, по родной душе, да не по одной при этом, значит, вернется. По-настоящему одинокий только тот, кому возвращаться некуда. Вот куда и зачем возвращаться Светлане Аркадьевне? — она никогда, с малого детства, не была ни с кем в единении: ни с родителями — ясли, детсад, школа — куда тут до единения; ни с другими детьми — ведь это только кажется, что в детском коллективе обязательно воспитывается коллективист, а на самом деле?— это совсем надо не знать психологии ребенка, чтобы стоять на этом, и в коллективе растут эгоисты, каких свет не видел...

Вот это, собственно, он только и успел сегодня сказать Размыкину. Может быть, не надо было так о своем отношении к живому Григорию? Но что было, то было Вряд ли это может что-то изменить... Ведь нашел же нужным следователь сказать ему, что Чарусов умер в больнице, вернее, не умер, а скорее всего опять повторил свою шутку с сердцем. На этот раз неудачно. Шутник, что и говорить! А зачем это было сказано? Нет ли в последних записках Григория чего-нибудь такого, что могло бы указать на него, Владимира Антоновича, как на виновника этого всего? Вполне могло быть. Во-первых, Владимир Антонович не однажды на разглагольствования Чарусова о понимании смысла жизни, как единственного оправдания ее, говорил, что ему, Григорию, жить вовсе не обязательно, раз он все так познал и проник, и понимает, что не может реализовать этот пресловутый смысл. Григорий, конечно, занес его выпады в свой дневник. Можно это рассматривать как подстрекательство к «опыту»? Наверное, можно... И второе: Григорий имел привычку персонифицировать явления. Не записал ли он, что-де вот Фока — враг, с которым надо бороться насмерть? Говорить это он говорил, имея в виду, конечно, не лично Владимира Антоновича, а его как представителя определенного человеческого типа с педагогической профессией, но как расценить подобную запись следователю? — Вот то-то.

Вернулся Размыкин и снова с порога начал жаловаться на занятость.

— Вот так и живем: все на бегу... И заметьте: все так! Почему бы это, Владимир Антонович?

— Праздные вопросы, товарищ следователь, от их решения ничего не изменится. Чарусов сказал бы, что это галактика личности стремится сохранить гармонию с разбегающейся Вселенной...

— Вы правы. Это действительно никакого отношения к жизни практической не имеет. Так зачем же вам, Владимир Антонович, человеку трезвому, практическому, понадобилось это самое пресловутое лесное одиночество?

— Уединение! — уточнил Владимир Антонович. — Это разные понятия. Впрочем, вы недалеки от истины. Скорей всего мне нужно было уединение как средство от одиночества. Я никогда не знал, что это такое — одиночество. Я понял это только в ту самую ночь. Понял и испугался: ведь это хуже, чем смерть. Это, как говорят физики, полная нигиляция, превращение в ничто. Я был на краю этого состояния... Смириться с ним я не мог, не имел права. Мне необходимо было найти выход из него — не догматическое восклицание на тему «Что такое хорошо, что такое плохо», а разумную альтернативу на уровне современного мышления. Сегодня ведь, уважаемый Анатолий Васильевич, люди отвергают любую догму. Грамотные, умные, они готовы высмеять, то есть уничтожить правомерность любой аксиомы, любой догмы. И в то же время готовы принять за истину самые невозможные выдумки. И невозможное возможно... НТР навязала нам свою методологию мышления, гипотеза, теория, эксперимент и как итог — математическая модель.

— И вы решили повторить чарусовский эксперимент с одиночеством? — спросил Размыкин.

— Видимо, это надо, необходимо пройти. По крайней мере, мне. Я педагог, так сказать, зодчий будущего, простите за красивые слова, мне от «запретных» вопросов отмахиваться нельзя... И если бы дело было только в Гришке с его дурацким Расстригой! Дело гораздо масштабнее и глубже. Я много думал над этим в последние дни, особенно там, у дома. Это очень сложный вопрос, Анатолий Васильевич! Настолько сложный, хотя бы только для меня, что, не разрешив его, я не мог дальше жить и работать. По крайней мере, работать учителем. Он представляется мне, может быть, главнейшим вопросом нашего, человеческого бытия.