— Нет, точно не знаю. В ту ночь он мне не то спился, не то бредился. Значит, нервы были на пределе... Снилось, будто Гришка подходит к костру, — я у костра дремал, — так вот, подходит он к костру и говорит что-то умное-умное. Тут же просыпаюсь и почти все забываю. Фразы остались только какие-то... и вообще, наяву ответ был довольно глупый.
— А все-таки? — поторопил Размыкин.
— Так... Он говорил что-то о непоколебимости общечеловеческих, гуманистических ценностей, что-то о вечности морали... не запомнил. А потом — фраза запомнилась довольно точно: «Общее единение возможно только путем самосовершенствования личности. Достичь единения с людьми можно только пройдя через одиночество. Приобрети одиночество и откажись от него, то есть от себя», — туманно, парадоксально, то есть в духе Чарусова.
— А вы знаете, чем должен был кончиться роман о Расстриге? — весело вскинулся Размыкин. — Вот почитайте. Сейчас, сейчас, — он полистал свой блокпот, нашел нужное место и протянул Владимиру Антоновичу. — Это я выписал из записной книжки Чарусова. Последняя запись.
Почерк следователя был неразборчивый, быстрый, буквы соединялись не внизу, как у всех людей, а вверху, и поэтому слова выглядели короткими и длинными пружинками, расшифровать которые было не под силу привыкшему к строгому школьному письму Владимиру Антоновичу.
— Нет, не могу, — сознался он.
Размыкин забрал блокнот и прочитал хоть и быстро, без "выражения, но четко и с логическими ударениями: «Самосовершенствование — путь к единению. Расстрига отказывается от одиночества, как от гордыни, и идет к Разину, чтобы разделить общую участь неправых в средствах людей, но там не принимают его: он не нужен. Он, оказывается, нигде не нужен, но он нужен всем. Он отрекается от всего — от всяческих земных благ, от духовного мещанства, отказывается от себя, переступив искушение одиночеством, и возвращается в мир людей, как верстовой столб на дороге прогресса. Он ремесленничает — плотничает, кузнечит, сапожничает, но, что бы ни делал, — он светит людям. Он нашел контакт, точку соединения своего космоса с другими, соседними. Единое и неслиянное. Подумать. Подумать!».
Размыкин кончил читать и насмешливо посмотрел на Владимира Антоновича.
— А вы говорите — сон! — сказал он.
— Н-нда! — крякнул Владимир Антонович. — Но он никогда не говорил этого нам.
— Эта запись сделана уже в больнице. За несколько часов до смерти. До остановки сердца! Жаль, что он так и не написал своего Расстригу. Шел, шел к нему — через такие дебри! — я прочитал все изданное им, между прочим. Интересно. Но не то. И вот пришел — и умер... Так что же с домом будем делать, Владимир Антонович?
— А что с ним делать. Я уже все сделал. Там оставался бензин для «Дружбы», я полил им сруб и поджег. Горело с гулом, со свистом. Знаете, ночь, дождь, темень. А он горит. Красиво! Дождь как раз к случаю, не дождь, может, и не поджег бы, пожара лесного побоялся бы, А тут дождь! Потому и сруб не сгорел дотла, остались обугленные нижние бревна, торчат острыми концами... Жутковато. Так что с домом все в порядке.