А сам он знал, что спасение его в новой жизни, если только, пробиваясь к ней, он не сойдет с ума или не умрет. Долгие часы медленных летних сумерек были свидетелем огромности его борьбы: все-что-он-скажет-вам-правда, вперед, к новой жизни, ничего-не-поделаешь. Временами он засыпал, и в его путаные сны вплетались мгновения невообразимого покоя. Ничего-не-поделаешь, время уносит его вперед, без передышки, вперед, к новой жизни, все-правда, все-правда, мне-очень-жаль.
VIII
Чарлз поправлялся. Когда сняли гипс, оказалось, что ноги слушаются его; скоро ему дали палку с резиновым наконечником, и он ходил, опираясь на нее, по комнате.
Его не перевели в дом для выздоравливающих: то ли в округе не было такого учреждения, то ли оно было переполнено — он не спрашивал; но в результате он дольше обычного находился в полуинвалидном состоянии в той же самой больнице. Несколько оправившись, он сейчас же убедил сестру написать Родрику, что покидает больницу и что платить за отдельную палату тому больше не придется. Его перевели в одну из небольших общих палат, и он жил там на положении полубольного, полуслужащего, выполняя от нечего делать всякие мелкие услуги.
Когда курс лечения был полностью завершен — а это было уже в середине июля — и когда ему пришлось подумать о работе, как-то само собой вышло, что он остался работать в больнице санитаром. Он освоился здесь, привык к атмосфере больницы — одновременно и фабрики здоровья, и гостиницы, и поля битвы за жизнь, и мертвецкой — и, во всяком случае, не имел ни малейшего желания покидать свое убежище и снова начинать попытки (попытки найти свое место в мире), которые дважды терпели такой крах. Курс лечения его тела был закончен, но еще долго надо было лечить его дух, а для этого больница тоже предоставляла известные возможности.
Он поселился в грязноватых, но тихих меблированных комнатах, расположенных поблизости. Там он только ночевал, а остальное время проводил в обширных пределах больницы. Работа у него была далеко не так приятна, как мытье окон, уже потому, что в хорошую погоду нельзя было находиться на воздухе; но она была несложной и не особенно утомляла его: как раз то, что ему требовалось для удовлетворения элементарного чувства общественной полезности.
Подметая и убирая, вызывая и принося, иногда помогая доставлять пациента — и в сознательном и в бессознательном состоянии, — он делал все это под руководством мистера Перкинса, и время текло незаметно. С удовлетворением он отмечал, что среди служащих больницы все считают его своим и отводят ему соответствующее место в архаичной пирамиде социальной иерархии, не допускающей никакой неопределенности. Он находил, что все здесь непохоже на внешний мир за больничными стенами, и это ему нравилось. Здесь не могло быть неоправданных претензий, потому что ранги, авторитет и привилегии являлись раз навсегда установленными. На верхушке пирамиды находились врачи — у них имелась своя иерархия, но они были слишком далеко от наблюдателя, примостившегося у подножия, и интересы их соприкасались лишь с интересами наиболее заслуженных из среднего медицинского персонала, которые именовались сестрой-экономкой и старшими сестрами и в некоторых отношениях приравнивались к врачам. Затем шли сиделки опять-таки с точно разработанной иерархией — от старшей сиделки до простой санитарки или сверхштатной стажерки. В самом низу пирамиды находились повара, технический персонал и всякого рода уборщицы. И между каждой специальностью была четкая граница. Чарлз очутился где-то возле основания. Как санитар он не имел опыта, да и вообще не обладал практическими навыками. Скоро обнаружилось, что от него мало толку при срочной починке повреждений электрической или водопроводной сети, а также и в прочих хозяйственных таинствах. Его терпели и держали на маленьких ролях, так сказать разнорабочим, а это его вполне устраивало. Несложная работа не на виду, отдых от постоянного напряжения последних месяцев — все это было как раз то, что он прописал себе. В конце концов он с благодарностью отметил, что жизнь больницы, разительно непохожая на то, что творилось за ее стенами, не признавала обычных социальных перегородок. Никому здесь не казалось странным, что он занят черной работой, а говорит, как интеллигент.
Ежедневным ритуалом в его корпусе был утренний кофе. Согласно давно установившейся традиции, полагалось по полной кружке каждому пациенту и каждой сиделке и служащему, оказавшемуся при его распределении. Это было для Чарлза получасом социального общения. Разнеся подносы с кружками, затем собрав их и вымыв, он сидел в маленькой комнате между плитами и раковинами и болтал со стряпухами и судомойками, которые угощались свежезаваренным кофе.
Женщины эти представляли бы большой интерес для социолога, особенно если проследить за ними вне больничных стен в изменчивой обстановке внешнего мира. Хотя их работа ограничивалась приготовлением и подачей пищи, лишь немногие из них походили на простых поденщиц. Для большинства из них это был способ приработать немножко денег, занимаясь единственным делом, которое было им знакомо, но каждая из них скорее умерла бы с голоду, чем пошла бы в поденщицы к другой женщине, со всеми проистекающими личными взаимоотношениями. В больнице у них был ограниченный круг обязанностей, но по части социальной атмосферы это было нечто неизмеримо более интересное, романтичное и, по сути дела, достойное.
По крайней мере одна из собеседниц кофейного кружка именно так расценивала свою работу. Роза поступила в больницу потому, что это «более походило на жизнь, можно встречаться с людьми, больше видеть и слышать», как она признавалась Чарлзу, пока они вместе мыли кружки. Это была девушка лет двадцати, довольно плотная, некрасивая, но живая, даже с задоринкой, что заметно было по ее крупному рту с подкрашенными полными губами и по ее оживленным интонациям. Все ее интересовало, хотя она не была любопытна и не старалась разгадывать загадки. Что есть, то есть — и дело с концом. Но она жила в состоянии нескончаемого изумления, граничащего с экзальтацией, перед тем, что и люди, и вещи так непохожи друг на друга. Чарлза освежали и даже забавляли разговоры с ней. Она в свою очередь, как он заметил, относилась к нему чуточку теплее, чем это допускал ее интерес к человечеству в целом. Он был непохож ни на одного из знакомых ей молодых людей, и, не стараясь разобраться, чем именно непохож, она находила его интересным. Он знал, что, когда пылкая девушка в ее возрасте находит человека интересным, отсюда уже недалеко до того, чтобы найти в нем все прочие достоинства. Зная это, он, однако, не знал, как бороться с этим, да и не уверен был, хочет ли он с этим бороться.
Однажды, катя по коридору пустые носилки, он едва не сшиб молодого человека в белом халате, которой окликнул его:
— Ламли, вы ли это?
Это был его однокурсник по колледжу, позднее студент-медик. По странной случайности Чарлз так и не узнал его фамилии. Да и вообще они мало знали друг друга. Теперь надо было либо сразу спросить, как его зовут, либо делать вид, что он это знает.
— Хелло, — сказал он. Стоит ли труда спрашивать его имя, назову его просто «вы».
— Чем вы тут занимаетесь? — спросил медик.
— А вот качу эти дроги в анатомичку.
Тот слегка вспыхнул, услышав такой ответ.
— Нет, я имею в виду, каким занятием вы здесь занимаетесь? — Досада отразилась на строе его речи.
— Надо чем-то жить, как вы думаете? — сказал Чарлз тоном человека, который готов терпеливо обсуждать причины такого падения.
Его подчеркнутая холодность отшатнула бы всякого, но, очевидно, у этого молодца были свои соображения. Может быть, он чувствовал себя здесь одиноким и ему приятно было увидеть знакомое прежде лицо. А может, он считал, что Чарлз сбился с пути, и хотел взять его под свое покровительство? Хотя последнее было менее вероятно.